Воспоминания - Вилли Брандт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается держав-победительниц, то члены советского руководства никогда не пытались соблазнить меня предложениями относительно единства. Не было даже намека на это. Они ограничивались общими словами насчет перемен как существенного фактора истории и не хотели даже думать о том, что рано или поздно им придется сократить выдвинутую далеко на Запад зону их непосредственного влияния в Европе. Когда в Бонне Горбачева и сопровождавших его лиц спрашивали о перспективах их политики по отношению к Германии, они ограничивались ни к чему не обязывающими фразами. В Париже происходил обмен улыбками, и господа главы государств напоминали о том, что, в конце концов, существует известная ответственность четырех держав. Напротив, к видимым значительным изменениям относится то, что новое руководство в Восточной Европе (в том числе в Польше!) больше не считает, что только замороженный статус-кво в Германии отвечает их собственным интересам.
Что же касается Соединенных Штатов, то, благословив нашу политику договоров, Вашингтон не скрывал в конфиденциальных беседах, что он не связывает с ней надежды на то, что тем или иным образом она приблизит так называемое воссоединение. По ту сторону Атлантики более всего склонялись к тому, чтобы считать раскол континента эпохальным событием, и мало чего ждали от «ветров перемен», которые когда-то заклинал Кеннеди. Зачем изображать вещи сложнее, чем есть на самом деле? Как-никак, Ричард Никсон польстил нам, сказав, что ключ к Европе находится в Германии. Летом 1971 года он мне сказал: «Европе понадобится время, но немцы до конца столетия будут играть в этом мире более значительную роль». Когда я в конце 80-х годов читал лекции в нескольких американских университетах, то был уверен, что от Калифорнии до Новой Англии меня каждый раз будут спрашивать, когда и как произойдет «re-unification» (воссоединение). А следующий вопрос гласил: «Вернутся ли тогда наконец американские солдаты?»
Гарольд Вильсон и Эдвард Хит прекрасно умели весьма сдержанно выражать тревоги британской политики. Почти так же, как их коллеги в Париже, попечители дипломатического наследия в Лондоне, с одной стороны, испытывали угрызения совести, а с другой — питали робкую надежду. В 1939 году они мало чем могли помочь Польше, как за год до этого Чехословакии. С их точки зрения, растворение меньшей части Германии в так или иначе развивающейся Восточной Европе было не самой плохой из возможных перспектив.
Во Франции от Шарля де Голля до Франсуа Миттерана без существенных различий действовало правило, по которому следовало всегда помнить об опасности единого германского государства, но, чтобы не попасть в затруднительное положение, как можно меньше говорить об этом. Даже такой умный человек, как Жан Моннэ, вполне серьезно считал, что западноевропейская интеграция вполне может заменить немцам ФРГ национальное единство, достичь которого невозможно. Между тем в глазах общественности Федеративная Республика не была свободна от подозрения, что она может установить планку для ЕЭС вообще и для Валютного союза в частности настолько высоко, что получит «свободу действий» на Востоке.
Жорж Помпиду, этот взвешивающий каждое слово сын провинции Овернь, летом 1973 года сказал: «Францию будет весьма беспокоить даже невооруженная нейтрализация Центральной Европы и все, что к этому может привести». Но еще за два года до этого он говорил: «Придет день, когда Восток решится пойти по пути либерализации». Поэтому (об этом шла речь еще при де Голле) Запад не должен представать как блок, в котором не происходит никаких изменений. Во время похожей на завещание беседы в Бонне в июне 1973 года президент Помпиду заявил, что Франция будет аплодировать, если ГДР перестанет быть коммунистической и после этого приблизится час воссоединения. Но это все же просто невероятно. Что же тогда? Осторожно обрисованную мной перспективу национального единения в условиях продолжающегося раскола Париж не счел убедительной. Ведь прошло всего два года с тех пор, как президент дал себя на какой-то миг убедить, что в Крыму я якобы договорился с Брежневым о выходе из западного союза. Вскоре и французы поняли, что это был чистейший вздор. Однако то, что немцы дают мировой прессе повод для крупных заголовков, с точки зрения парижского «classe politique»[16], уже само по себе было сверх всякой меры. Западные союзники с самого начала наблюдали за нашими усилиями в области восточной политики со смешанным чувством понимания и скептицизма. Правда, в Париже критический взгляд становился все острее, а взаимопонимание отступало на второй план.
В начале лета 1987 года, когда я уже оставил пост председателя партии, Миттеран пригласил меня на обед, где он задал мне неожиданный вопрос: стоит ли все же воссоединение на первом месте в табели о рангах германских интересов? Я поправил его с учетом злободневности ситуации, дав ему, таким образом, как бы успокаивающее средство. «Что, на первом месте у вас стоит не национальный вопрос, а экология? — переспросил он. — Ведь это же типично немецкий романтизм». Вот так нелегко бывает добиться того, чтобы тебя понял сосед, а в данном случае еще и друг. Также совершенно превратно французские партнеры понимали движение сторонников мира, а именно как далекий от действительности и к тому же проявляемый исподтишка «пацифизм». Но было почти невозможно им объяснить взаимоотношения между враждующими — и притом такими дисциплинированными — немецкими братьями.
Миттеран очень удивился, когда в начале 1981 года в первый период избирательной кампании, которая в мае того же года привела его в Елисейский дворец, мы встретились в «восточногерманском» отеле и один самодовольный первый секретарь пытался его убедить в том, что с социализмом в ГДР все обстоит наилучшим образом. Шеф французских социалистов — типичный француз — пришел в еще большее удивление, когда увидел особое отношение ко мне со стороны властей ГДР. В то время как он с одним из моих сотрудников посетил то место в Тюрингии, откуда в 1940 году он бежал из плена, я приехал из Берлина на машине к месту нашей встречи у «Хермсдорфер кройц» (развязка на автостраде под Лейпцигом. — Прим. ред.). Чтобы никто не мог вступить со мной в контакт, на автостраде было перекрыто все движение. На контрольно-пропускном пункте во Франконию француз с некоторым удивлением заметил, как предупредительно ко мне относятся и что нам обоим отдают честь. Вероятно, он думал про себя: «Кто поймет этих немцев?»
Во время одной из первых наших встреч в начале 70-х годов Миттеран очень эмоционально рассказал мне о двух своих побегах из немецкого лагеря для военнопленных. Мы договорились когда-нибудь проехать на машине по маршруту, который он вместе со своим товарищем-священником прошел пешком, прежде чем их поймали в Швабии. Вскоре после этого он стал президентом Французской Республики. За семь лет до этого он почти достиг своей цели, получив 49,3 процента голосов. Когда он говорил об этом, в его голосе звучала горечь (и немножко желание добиться реванша). Он был убежден, что добиться успеха ему помешали восхваления немцев в адрес его соперника Жискара д’Эстена. В 1975 году, год спустя после этого поражения, премьер-министр Ширак на обеде, данном в его честь в Гамбурге Гельмутом Шмидтом, пытался меня убедить, что Миттеран своей легковерностью обеспечит победу коммунизма во Франции. В социал-демократических кругах также возникли обеспокоенность и недоверие, когда Миттеран в связи с проведением конференции партийных лидеров в Хельсингере заявил, что руководимая им партия одержит верх над компартией, а не наоборот. Самоуверенности ему было не занимать. После его заявления Гарольд Вильсон сказал германскому федеральному канцлеру: «И ведь он это не только говорит, он верит в это».
У других партнеров по Европейскому Сообществу все более тесный союз между Бонном и Парижем не вызывал особых симпатий. Англичане в течение ряда лет мешали сами себе играть более важную роль. В немецких делах они, правда, заслуженно пользовались славой весьма корректных партнеров. Страны Бенилюкс действующие германо-французские отношения устраивали больше, чем их противоположность. Испанцы и португальцы старались не выглядеть чрезмерно зависимыми от Франции. К самым верным приверженцам немцев, что в Бонне не всегда ценилось должным образом, относились часто сменяющиеся, но в основном на удивление успешно действующие представители итальянской политики: де Гаспери и Пьетро Ненни, Альдо Моро, Андреотти и Кракси, а также Энрико Берлингуэр. Это социал-демократ Джузеппе Сарагат, который как президент Италии при посещении Освенцима тихо произнес: «Это совершили нацисты, а не немецкий народ…»
У немцев было больше друзей, чем они думали или признавали, но и больше, чем это иногда казалось. Однако с мнимым правовым обоснованием якобы продолжающегося существования рейха, да к тому же в границах 1937 года, трудно было рассчитывать на успех. Доброжелательных заявлений в пользу абстрактного «воссоединения» можно было легко добиться, однако (новые) союзники Федеративной Республики в этом отношении ограничивались признанием на словах. Все остальное казалось бы на фоне происходящих событий действительно странным.