Булгаков - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинство исследователей предполагают, что приход двух представителей молодежного театра был первым откликом на письмо Булгакова от 28 марта. Об этом же вспоминала и Белозерская: «Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М. А. Булгакова на работу в Театр рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ». Однако элементарное сопоставление дат ставит версию о непосредственной связи между письмом и приглашением в ТРАМ под сомнение. Если написанное 28 марта письмо было направлено кремлевским кукловодам только 31 марта и 1 апреля, то предположить, что уже 3-го числа весеннего месяца апреля к Булгакову прибежали из ТРАМа и позвали ставить спектакль, представляется нереалистичным. Так эффективно не работала кремлевская администрация даже во времена Сталина. Скорее это была запоздалая реакция на предыдущие обращения писателя, на отказ Главреперткома разрешить к постановке «Кабалу святош». И, наконец, идея пригласить Булгакова не куда-нибудь, а в Театр рабочей молодежи с его принципом «Трам не театр, трамовец не актер, а взволнованный докладчик, агитатор, спорщик», то есть соединить энтузиазм коммунистической молодежи с мастерством искушенного драматурга с целью обогащения обеих сторон – его заразить коммунистическим духом, а ее (молодежь) научить профессионально работать, – вполне увязывалась с общей педагогической линией партии и с предложением члена ЦК тов. А. П. Смирнова «поработать над привлечением его (Булгакова) на нашу сторону, а литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».
Однако ТРАМом дело не ограничилось. 12 апреля 1930 года на копии булгаковского письма, направленного в ОГПУ, Г. Г. Ягода оставил резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет. Г. Я. 12 апреля» [13; 222].
Еще два дня спустя, 14-го, произошло самоубийство Маяковского. Не любивший сплетен поэт никогда не был близок Булгакову ни как человек, ни как художник и платил автору «Белой гвардии» такой же нелюбовью, что бы ни писал впоследствии в мемуарах М. М. Яншин[71]. Поносил его в стихах, презрительно отзывался в пьесе «Клоп» устами одного из героев: «Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое „буза“? (Ищет в словаре.) Буза… Буза… Буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…» С «Дней Турбиных» Маяковский, по свидетельству Катаева, зафиксированному М. О. Чудаковой, просто сбежал и не в знак протеста, а заскучав еще в первом действии; иногда двое антагонистов вместе играли в бильярд, но даже об уважении друг к другу говорить не приходится[72]. И все же нет сомнения, что Булгаков известием о самоубийстве своего литературного противника был поражен ничуть не меньше друзей и «друзей» покойного. Сохранилась фотография, сделанная в день похорон Маяковского. На ней Булгаков изображен с двумя «гудковцами» – Олешей и Катаевым. Это было 17 апреля.
А назавтра во второй половине дня позвонил Сталин. Связь этого «телефона» с самоубийством Маяковского несомненна, о ней справедливо пишут все исследователи. Но стоит вспомнить еще об одном важном шаге, предпринятом Сталиным весной 1930 года и на первый взгляд с литературой никак не связанном. 5 марта 1930 года в «Правде» была опубликована статья «Головокружение от успехов», на время приостановившая разорение русской деревни. Какими бы ни были дальнейшие планы Сталина, нет сомнения, что в ту весну он действительно боролся с перегибами в той мере, в какой это отвечало его целям. А случай Булгакова именно таким литературным перегибом, который надлежало исправить, и был. И дело заключалось не только в Булгакове, звонок Сталина моментально стал достоянием всей литературной и театральной общественности. Это был сигнал, готовность власти если не к диалогу, то к маневру, а для самого Сталина он превратился в инструмент общения с творческой интеллигенцией и в конечном итоге в точечное оружие ее массового подавления – ошарашивать писателей и поэтов своими неожиданными телефонными звонками. Но звонок Булгакову оказался первым, получившим широкую известность.
Существуют два классических женских рассказа о случившемся 18 апреля разговоре между драматургом и вождем. Одно воспоминание принадлежит Любови Евгеньевне, второе – Елене Сергеевне.
Белозерская:
«Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала Михаила Афанасьевича, а сама занялась домашними делами. Михаил Афанасьевич взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул: „Любаша!“, что я опрометью бросилась к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники).
На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице. „Сталин получил, Сталин прочел…“ Он предложил Булгакову:
– Может быть, вы хотите уехать за границу?..
Но Михаил Афанасьевич предпочел остаться в Союзе» [8; 394].
Более пространным выглядит мемуар Елены Сергеевны: «А 18-го апреля часов в 6–7 вечера он прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Большом Ржевском и рассказал следующее. Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок и Люба его подозвала, сказав, что из ЦК спрашивают. М. А. не поверил, решил, что розыгрыш (тогда это проделывалось), и взъерошенный, раздраженный взялся за трубку и услышал:
– Михаил Афанасьевич Булгаков?
– Да, да.
– Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.
– Что? Сталин? Сталин?
И тут же услышал голос с явным грузинским акцентом:
– Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или Михаил Афанасьевич – не помню точно).
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
– Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь… А может быть, правда, – вас пустить за границу? Что – мы вам очень надоели?
М. А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ожидал), – что растерялся и не сразу ответил:
– Я очень много думал в последнее время – может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.
– Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали.
– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с вами…
– Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить.
– Да, нужно найти время и встретиться обязательно. А теперь желаю вам всего хорошего.
Но встречи не было. И всю жизнь М. А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал?» [40; 299 300]
Булгаков действительно мечтал о встрече со Сталиным. Входило это в расчет кремлевского горца или нет, но случившийся на Страстной неделе 1930 года, и не просто на Страстной неделе, а в Страстную пятницу, и не просто в Страстную пятницу, а примерно в три-четыре часа дня, то есть как раз тогда, когда в немногих уцелевших православных храмах Советской России шла служба с чином выноса Плащаницы, – так вот происходивший именно в эти страшные, скорбные минуты короткий, сумбурный разговор писателя и правителя, о подлинном содержании которого со всеми его нюансами мы можем теперь только гадать, стал одним из самых главных и роковых событий в жизни Михаила Булгакова. Некоей преждевременной кульминацией на его жизненном пути, испытанием, которое ему не было дано до конца вынести. На вопрос, соотносил ли сам Булгаков дату этой «судьбоносной» беседы с церковным календарем и порядком богослужения Великой пятницы, можно практически однозначно утверждать: да, соотносил. И дело не только в том, что, выросший в православной семье, он не мог не помнить о значении этого дня, но в том, что именно день казни Иешуа подробно, по часам описан в «евангельской» линии романа. Это как раз тот самый момент, когда временное и вечное смыкаются в человеческой судьбе, и к этому разговору Булгаков мысленно возвращался всю свою жизнь, причем можно с уверенностью предположить, что в сознании одного из участников этой беседы происходила ее мифологизация.
Год спустя после разговора со Сталиным Булгаков писал Вересаеву:
«…В самое время отчаяния <…> мне позвонил генеральный секретарь <…> Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг увидеть его и узнать судьбу» [13; 242], – и в который раз ключевым здесь оказывается слово «судьба», которое теперь прочно ассоциировалось со Сталиным.
Иначе отражение этого разговора выглядит в письме от 28 февраля 1932 года Павла Попова Булгакову, письме, что характерно, – отправленном не по почте, а с нарочным. Размышляя о причинах восстановления «Турбиных» во МХАТе, Попов писал: «…даже не подумал, „что это значит?“ Мало того – Эйхенбауму внушил, что Вы… ни с кем не дружны, что был всего телефонный разговор, причем Вы и не разобрали, кто говорит, да письмишко, и по телефону-то говорили под самую Пасху, а ведь праздники упразднили. Эйхенбаум выпил, закусил и поверил, и перестал ссылаться на Слонимского, „только что“ приехавшего из Москвы» [57; 94].