Россия и Европа-т.3 - Александр Янов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего мы не знаем, это действительно ли ушло оно уже в небытие вместе с поколением Маркова и Бостунича. Или усилия Кожинова с Назаровым сулят ему еще одну - на этот раз последнюю - вспышку. Как бы то ни было, одно знаем мы, я думаю, теперь точно. Не дай нам Бог увидеть когда-нибудь у власти в России людей, подобных героям этой главы.
Глава десятая
ПрИ Ч6М ЗДбСЬ Агония бешеного национализма
нечистая сила?
Остается еще, однако, вопрос о происхождении Катастрофы. Марков, как мы слышали, полагал, что «темная сила погубила Российскую империю». Бостунич уверял нас - и свое эсэсовское начальство - что Катастрофа, «как по нотам была разыграна по планам интернационального воинствующего жидовства и является осуществлением его заветной мечты - поработить весь мир, а нас, христиан, сделать своими рабами». Ю.М. Одинзгоев, а в наши дни Назаров, приплели сюда еще и «антихриста в лице Всемирного деспота из дома Давидова». Логично предположить, что Федотов ответил бы на все это так же, как знаменитый астроном Лаплас на вопрос Наполеона о существовании Бога: «Мне в моих занятиях не случалось нуждаться в такой гипотезе».
При чём здесь в самом деле антихрист или интернациональное жидовство, если «наша великолепная реакция-даже в Достоевском и Леонтьеве - всегда несла в себе разлагающее зерно морального порока»?77 Если «для Польши Россия действительно была тюрьмой,
Варшавский В. Цит. соч. С. 57. Федотов Г.П. Цит. соч. С. 183.
для евреев гетто»?[171] Если на первые же признаки пробуждения национального самосознания в этнических меньшинствах империи «русские националисты... ответили травлей инородцев, издевательством над украинцами, еврейскими погромами», и «два последних императора, ученики и жертвы реакционного славянофильства, игнорируя имперский стиль России, рубили его под корень»?79 Если подавляющая масса населения страны, ее крестьянство, было не только ограблено в ходе Великой реформы, но и вообще обитало совсем не в том измерении, не в той, можно сказать, реальности, что ее культурная элита? Если имперская бюрократия до последнего вздоха свято верила архаическим славянофильским мифам о «славянском братстве» и Царьграде и понятия не имела, чем дышит ее собственный народ?
Ну какое, спрашивается, могла иметь ко всему этому отношение нечистая сила? Вот что действительно имело к этому отношение: в отличие от всех других великих европейских держав, кроме Германии, русская политическая элита не сумела создать защитные механизмы, предохраняющие страну от национальных катастроф.
Именно поэтому, когда в воздухе запахло грозой, не оказалось в России ни гарантий от произвола власти, ни сильных и пользующихся доверием общества институтов, воплощающих эти гарантии, ни идей, способных мобилизовать культурную элиту на защиту гибнущей страны. Не мифические происки антихриста предотвратили в России формирование этих гарантий и защитных механизмов, а вполне реальное сопротивление самодержавия политической модернизации. И объяснялось его сопротивление вовсе не одними лишь помещичьими классовыми интересами, как нас учили, но вполне определенной совокупностью идей, которыми это самодержавие жило и дышало. Ядром этой роковой для страны идеологии было, как мы видели, то самое карамзинско-уваровское представление о внеевропейской «самобытности» отечественной культуры.
Между тем «национальная культура, - объяснил нам Федотов, - не есть завещанный предками мертвый капитал, а живая творческая
сила, создающая новое, еще небывалое, еще не расцененное ... Национальная душа не дана в истории. Нация не дерево и не животное, которое в семени несет в себе все свои возможности. Нацию лучше сравнить с музыкальным или поэтическим произведением, в котором первые такты или строки вовсе необязательно выражают главную тему. Эта тема иногда раскрывается лишь в конце»80.
Другое дело - и в этом главная ценность реакции бешеных, в которой я так подробно пытался разобраться, - что в их фантасмагорических гипотезах о происхождении Катастрофы, отразилась, как в капле воды, средневековая природа этого карамзинско- уваров- ского консервативного мифа, в той или иной форме управлявшего умами русской культурной элиты на протяжении почти двух столетий.
Вот почему, когда настал грозный час расплаты, оказалось, что просто неспособны прямые наследники этого мифа ответить на Катастрофу ничем, кроме эсхатологической истерики, кроме беспомощной - и нелепой в современном мире - ссылки на нечистую силу. Да еще, конечно, тем, что нашли себе новое отечество в идущей к новому взрыву средневековья Германии, которую сами не так уж и давно проклинали как «главного врага и смутьяна среди остального белого человечества».
И поскольку не суждено им было «спасти гнилую Европу» от грозившего ей, по их убеждению, Всемирного деспота из дома Давидова, единственная оставшаяся им практическая функция состояла в том, чтобы помочь Гитлеру добиться победы в Германии, натравить его ^на «франкмасонско-жидовских властителей Европы» - и на свою бывшую родину. Обагрив при этом руки кровью народа, в любви к которому клялись они со всех амвонов.
Как, подумайте, трагично, что именно этой жалкой в своей средневековой ярости когортой, единственным аргументом которой оказалась, как мы видели, нечистая сила, завершилось первое столетие благородной, но безнадежно утопической попытки русского национал-либерализма спасти Европу и Россию от исторической катастрофы. Они стали орудием этой катастрофы.
Глава десятая
ОПЯТЬ предчувствия. Агония бешеного национализма
Другой путь
Также, как его учитель, предчувствовал Федотов, что «крушение русского средневековья будет особенно бурно и разрушительно»[172]. И так же, как Соловьеву, не дано ему было дожить до дня, когда крушение это и впрямь началось. Мне хотелось, чтобы читатель увидел нарисованную в этой трилогии документальную картину трагического торжества средневекового мифа в России - от его затерявшегося в древних летописях иосифлянского начала в 1480-е (вспомните хотя бы свирепый поход против «жидовствующих») до промелькнувшего сейчас перед нашими глазами совершенно прозрачного при всей его умопомрачительности полуфинала в 1920-е (пылавшего, как мы видели, ненавистью ко все тем же «жидовствующим») - не только как печальный исторический урок, но и как подхваченную эстафету.
Просто потому, что были у меня, как знает читатель, предшественники в этой четырехвековой борьбе против русского средневековья. Их судьба сложилась плохо, чтобы не сказать трагически. Их предостережений не услышали, не поняли. Да и чувствовали они, что не удивительно, по-разному. Затянулось дело: четыре столетия - длинный перегон. Объединяло их всех, начиная от Михаила Салтыкова и до Георгия Федотова, собственно, одно лишь горькое прозрение, точно сформулированное Соловьевым. На простом русском языке звучало оно, как мы помним, так: «Россия больна» и «недуг наш нравственный»[173].
На сегодняшнем ученом жаргоне равносильно это, наверное, утверждению, что насильственно лишенная политической модернизации, одержимая навязанной ей искуственной неевропейской «самобытностью» страна обречена быть неконкурентоспособной в современном мире. А поскольку большинство российской публики этого прозрения не услышало, дурные предчувствия были, согласитесь, естественны.
Например, Никита Муравьев, который со своим проектом конституции поднял грандиозную проблему воссоединения страны, был,
несмотря на опьяняющие романтические настроения декабристской эпохи, человеком трезвым. Живи он в другие времена и в другой стране, быть бы ему, вероятно, тонким и проницательным лидером политической партии. В России начала XIX века ему пришлось стать заговорщиком, идеологом военного пронунциаменто. Так ведь и Чаадаев, объявленный в Петербурге сумасшедшим, как слышали мы от Пушкина, в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес...
Как сказал жандармский генерал Леонтий Дубельт выдворяемому из Петербурга Герцену втом самом году, когда Муравьев умирал на каторге в Сибири: «У нас не то, что во Франции, где правительство на ножах с партиями, где его таскают в грязи, у нас управление отеческое»[174].
Вот Муравьев и предчувствовал, что, если болезнь «отеческого управления» (по латыни патернализм) срочно не излечить, бедствия из этого проистекут для отечества неисчислимые. И лекарством полагал он конституцию.
Соловьев, в отличие от него, был мыслителем, доктором философии. И жил он в постниколаевской славянофильской России. Ему было уже вполне понятно, что болезнь зашла куда глубже государственного патернализма, проникла в самые интимные ткани общества. Он предчувствовал смертельную опасность нового сверхдержавного соблазна и пытался погасить пока не поздно воинственные настроения «национально ориентированной» публики, яростно полемизируя с их глашатаями.