Нулевая долгота - Валерий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далекий царский вельможа ставил свой небольшой, но мощный, как крепость, сельский дом на высоком крутобережье реки Торьва. Из окон классически простого особняка с четырьмя колоннами открывался удивительный вид. Внизу лежала плоская луговая долина Торьвы. Речка со склоненными старыми ивами, будто укутанная в одежды, своевольно извивалась к дальнему крутобережью, где располагалось Еропкино. А прямо, за просторной речной луговиной, начинались холмистые дали — поля с перелесками. Вечно смотри — не устанешь, не насмотришься.
От развалин вниз вела каменная лестница, хорошо сохранившаяся с первоначальных времен, — двенадцать ступеней между пятью квадратными площадками. Она оканчивалась у искусственного пруда, обсаженного липами. Тут же был большой липовый парк с радиальными аллеями. Ныне, конечно, он зарос подлеском, кустарником, был завален сушняком, павшими деревьями, засыпало канальчик, соединявший его с Торьвой. И не пруд он уже, а лишь тонкая пленка воды над болотистым дном, в котором увязли коряги, торчат тут и там бутылки, блестят консервные банки. Давно уже ни пруд, ни парк никому не нужны. А когда-то, выплыв на лодке из пруда в Торьву, можно было отправиться в далекое речное путешествие — на Нерль, на Клязьму, хоть до самой Оки-Волги. Впрочем, и сейчас байдарочники пользуются этим маршрутом, и черное пепелище у пруда, и консервные банки с бутылками — память о них…
Колядкин любил третью площадку лестницы: сверху, с развалин, его уже было не видно, если там останавливался случайно забредший путник, как правило, грибник-пенсионер или московский художник. Но зато перед ним во всей прелести оставались открытыми родные еропкинские дали. Вообще-то, и в детстве, и в юности все они, еропкинские школьники, любили и этот барский холм, и развалины особняка, но особенно каменную лестницу. Сюда они убегали с уроков, здесь назначали свидания первым избранницам сердца. С ними мечтали, наблюдая золотисто-оранжевые, вполнеба, закаты, о будущей городской жизни. И конечно, томились запретной близостью. Где его Люба-Любочка-Любка, славная Коротухина? Замужем за военным где-то на Дальнем Востоке. А когда-то здесь, на лестнице, они клялись в вечной дружбе. Да, они только дружили и совсем не любили, хотя иногда Люба-Любочка-Любка и разрешала ему поцеловать себя…
Колядкин улыбается милому воспоминанию. Он развязывает рюкзак, достает термос и бутерброды. Ест быстро, с наслаждением — проголодался; запивает почерневшим, потерявшим аромат, но все еще горячим чаем. Хорошо ему, свободно, и такое умиротворение на душе, какого никогда не бывает в Москве.
Он вытаскивает три книги: том Гоголя, пьесы Булгакова и стихи Рубцова. Он всегда захватывает в свои походы книги. Обычно три: ведь никогда не угадаешь, какое будет настроение, что захочется почитать в электричке, или на лесном пеньке, или вот здесь, на старинной лестнице. Сейчас он раскрывает «Ревизора». Казалось бы, знает всю эту пьесу наизусть, а вот хочется вновь и вновь пробежать глазами по печатным страницам и находить, угадывать что-то еще не замеченное, недопонятое.
В дипломном спектакле он, можно сказать, прославился, сыграв Осипа, слугу Хлестакова. Рюрик Михайлович Гартвин тогда воскликнул: «Лучшего Осипа я не видел! Беру Колядкина в театр». С тех пор он и играет у Гартвина слуг да шутов. Правда, зрителям нравится, даже аплодируют. Но Гартвин не устает повторять: «Умерьте пыл, Колядкин. Вы не один на сцене».
Эх, Рюрик Михайлович, а как же без пылу-жару? Как же без полной самоотдачи? Без импровизации? Ну, умерил — и самому стало скучно появляться на сцене. Эх, эх, Рюрик Михайлович…
Голубая мечта Колядкина — сыграть Ивана Александровича Хлестакова. Как легко, и свеже, и традиционно он п о к а з а л бы его! Так, как создал этот образ сам Николай Васильевич Гоголь. А то ведь нынешние режиссеры и актеры в сатирическом изобличении николаевской эпохи, в так называемом оригинальном прочтении классики, прямо-таки безбожно исказили и пьесу, и образ Хлестакова, и образ городничего, и все образы — Ляпкина-Тяпкина, Земляники, Анны Андреевны, Марьи Антоновны… Ах, да всех! Но особенно — Ивана Александровича…
Мало кто замечает, думает он, что в образе Хлестакова Гоголь весело высмеивает — именно высмеивает, да! — самого себя! А за одно всех петербургских провинциалов, всех своих бывших товарищей по нежинской гимназии, оказавшихся, как и он, в столице. Вообще вечную похвальбу молодости. Вот он, знаменитый монолог:
«Эх, Петербург! что за жизнь… право!..»
Колядкин встает, откидывает руку и восторженно произносит: — «Эх, Питер-бургх! что за жизнь… право!»
Он расхаживает с книгой в руках по квадратной площадке, выискивает насмешки-откровения, читает их вслух: «…в один вечер, кажется, все написал, всех изумил»; «с хорошенькими актрисами знаком»; «с Пушкиным на дружеской ноге», «Смирдин дает… сорок тысяч»; в передней «графы и князья толкутся и жужжат»; «меня сам государственный совет боится»; «во дворец всякий день езжу».
Все это — мечты в столице мелкопоместных провинциалов. А престарелые родители верят своим отпрыскам. Чуть сомневаются, но верят. Хотят верить! Такова человеческая натура. Как верит прожженный городничий Сквозник-Дмухановский, перед которым в силу обстоятельств хвастается Хлестаков. И поди узнай в бескрайней России столичную правду! Страна-то как континент. И вся — провинция! И вся — в наивной вере. И всю ее так же легко обмануть, как дитя малое. Она сама хочет быть обманутой. Ах, какие бессмертные образы!..
А учительница литературы, вспоминает Колядкин, Таисия Федоровна Смородина рассказывала им, что Гоголь, вернувшись из Италии после почти что десятилетнего отсутствия, поселился не в Петербурге, а в Москве и однажды навестил здешние места. Правда, потом ему ни в одной книге не удалось найти подтверждения этого факта. Но суровая, и неулыбчивая, и очень серьезная завуч Таисия Федоровна — в пенсне и вечном темно-синем платье — внушала им абсолютное доверие. Поэтому Гоголь обязан был посетить их места, а значит, и был для них своим. И они знали е г о так, как никого другого из классиков…
Они даже ставили в школе «Ревизора»! Но он, Колядкин, играл не Хлестакова, а городничего. Так решила Таисия Федоровна. Хлестаков больше сам по себе, говорила она, а городничий — центр произведения, он задает тон, и от того, как он будет действовать на сцене, зависит игра всех остальных. Откуда она могла знать секреты сцены? — думает Колядкин. Действительно, если бы он тогда играл Хлестакова, то просто бы выпал из спектакля и ничего бы у них не получилось. Хлестакова играл заносчивый красавчик десятиклассник Владлен Горкин, сын главного агронома, и делал это плохо, без всякого понимания, одни лишь слова произносил, и все с пафосом. Как ни странно, Хлестакова не очень-то воспринимали. А вот за городничим и его присными следили жадно. И он, восьмиклассник Афонька Колядкин, стал в Еропкине знаменитым… А Анну Андреевну играла Любка Коротухина, Люба-Любочка… »
Спасибо, Таисия Федоровна, светлой памяти!..
Да-а, все Еропкино ходило смотреть их «Ревизора». Причем многие неоднократно. А Игнатий Упрошайлович Горесветкин посетил все спектакли и восхищался больше всех… Еропкинские же старухи, улыбнулся Колядкин, уже после первого представления принялись авторитетно утверждать, что Гоголь, «однако ж, точно-точно, вот те крест, был здешним барином, видный такой, высоченный, дак еще в цирлинде, и сам театру имел, в особняке-то…».
8. Сказ об актрисе
Ох и путанна, своеобычна деревенская молва! Но театр действительно существовал в барском особняке. И действительно сюда мог заехать Гоголь. Спускался и поднимался вот по этой лестнице — п о э т о й! И любовался их просторами. И, возможно, плавал в лодке по Торьве мимо Еропкина… Даже если он здесь не был, все равно он нам близок, все равно он н а ш, Николай Васильевич Гоголь!..
А тетушка Прасковья-добруша-Никитична говаривала ему, что он-то, «видать, в прабабку Софью пошел, в актрису. Да ить тебе-то она прапрабабка! — восклицала, удивляясь, тетушка. — Правда-правда, истинное слово»…
«Так вот, — рассказывала она, — барин, по преданию, сам наезжал в село, отбирал самых-пресамых наикрасивых девок. Значит, служить ему на театре, в актрисах. Одни-то горько кручинились, а другие с охотой стремились. Софья-то, прабабка, та из тех была, которые стремились. Очень уж, сказывали, сама себе нравилась. Ну и то правда: красавицей уродилась — статная и белолицая, с глазищами большими, как небо. Посмотрит — и будто привяжет к себе. Еще-то и я ее помню. Почти до ста лет жила. Так…
Барин любил ее. А когда помер, то наследники его имению разделили, театру ликвидировали, а актрис всех разогнали. Вот и явилась Софья в село — ни девка и ни баба, а так, одно слово — актриса. Да еще барыню из себя изображает, под зонтиком ходит. Ну, на ее счастье, мельник овдовел, к ней посватался. Да недолго замужество длилось. Мельник-то на своей мельнице надорвался и помер, как и барин. И осталась она с единственным сыном, с нашим дедом, значит. Да ить, малец, он тебе прадедом будет. Правда-правда, так…