Сталин. От Фихте к Берия - Модест Алексеевич Колеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проблему определения этничности в демографии XIX века внятно описала современная исследовательница, помещая российскую науку об этом в контекст европейской того времени. В то время, пишет она, при проведении переписей этнографы-конструктивисты и «статистики пережили разочарование, осознав, что народ плохо знает свою национальную принадлежность. Подобное неведение свидетельствовало о слабой „ментальной“ интеграции „масс“ в национальное сообщество. В этих условиях перепись и регистрация в административных документах национальности со слов самого индивида („самосознание“) представали в роли операции, способной помочь людям осознать свою национальную сущность»[1008]. Такого рода «помощь», могу сказать, ничем не отличалась от процесса создания этничности.
Известный систематик конструктивистского понимания и генезиса этничности Бенедикт Андерсон (1936–2015) среди институтов власти, применявшихся имперскими метрополиями в отношении своих колоний в XIX веке для этнической систематизации и этнического управления, наряду с музеями и картами, назвал переписи[1009]. При этом надо адекватно понимать, что переписи — инструмент прямого административного воздействия, в отличие от двух других, научно-исторических, чьё воздействие было косвенным, требующим перевода на язык административных действий. Следует также иметь в виду, что инструмент переписи — не только из колониальной практики, но и из практики строительства национальных сообществ и государств тех же XIX, XX и XXI веков. Не только способ создания колониального ландшафта, но и, как мы видим из истории, например, польско-литовской борьбы, — инструмент (один из инструментов) создания монолитных этнических территорий. В этом случае творящая административная воля сначала изобретает псевдообъективный перечень этнических объектов, затем административно диктует желательный результат (динамику результатов) их переписи, затем принудительно ассимилирует меньшинства или социальные низы, затем становится волей, субъектом доминирующего или правящего этноса, затем — притворно следуя уже ассимилированному «большинству» — наращивает его официальное доминирование, наконец — преподносит этот рукотворный результат как этнографическую реальность, требуя её административного, политического и территориального признания и отражения. Так этнические переписи берут на вооружение этнографические плебисциты, где также доминируют «право сильного» или административная воля.
Этот механизм этнографического произвола окончательно взяла на вооружение и фактически объявленная в конце Первой мировой войны, 8 января 1918 года, президентом США Вудро Вильсоном эпоха национальных государств для Европы и Азии, где пришли к гибели четыре империи (Германская, Австро-Венгерская, Российская и Османская), и, следовательно, эпоха обслуживающих эти государства национальных размежеваний. На деле это было эпохой финальной инструментализации переписей и плебисцитов, когда этнографический принцип был признан руководящей основой для образования государств. А происхождение таких этнографических данных было оставлено без критического анализа, то есть на усмотрение «права сильного». Вполне очевидной представляется и связь между проведённой при методическом содействии Германии переписью 1914 года и геноцидом армян 1915 года в Османской империи.
Итак, переписи — самый мощный ненасильственный инструмент этнической инженерии и административного изменения официальных соотношений этносов на территории. Это актуально и для современной практики, например, России, где иногда сугубо методическая борьба за исключение из списка или включение в список этносов (за признание в качестве отдельных этносов) становится политической: в Татарии (Татарстане) это касалось таких тюркских этнорелигиозных сообществ, как кряшены и нагайбаки, которых — в зависимости от этнополитических задач (самоопределения или консолидации этноса) — предписывалось считать либо отдельными этносами, либо субэтносами татар.
И всё же наиболее ярким выражением самосознания следует признать не самоназвание (тем более — выбор самоназвания из закрытого перечня самоназваний), а родной язык. Если этническая перепись не преследовала, кроме научных, политических целей. Поэтому, — возвращаясь к труду Жюльет Кадио, — представляется красноречивым и важным отмеченная исследовательницей разница в национальных подходах: немцы Пруссии и русские выступали за языковой принцип определения национальности, австрийцы, венгры, французы — против, выдвигая во главу угла автономное географическое определение национальности против этнического (языкового) как империалистического. И всё же большинством голосов в 1872 году Международный статистический конгресс в Санкт-Петербурге решил принять за основу определения этничности языковой принцип[1010]. Именно поэтому всероссийская перепись 1897 года, следовавшая языковому принципу, стала итогом сорокалетних дискуссий статистиков, демографов, этнографов о принципах описания национальностей. «Статистики сходились во мнении, что попытки задать прямо вопрос о национальной принадлежности опрашиваемых были обречены на провал из-за того, что те не всегда „знали“ свою национальность». В России 1897 года «отказ от прямого вопроса о национальности свидетельствовал, с одной стороны, о слабом распространении этого понятия среди населения, а с другой — о нежелании властей превратить перепись в фактор политической мобилизации, которая грозила бы принять форму общенационального плебисцита. Нельзя было допустить, чтобы регистрация национальностей превратилась бы в пространство антиправительственных выступлений и место формирования альтернативной идеологии, построенной на требовании политического суверенитета», — заключает специалист[1011]. И всё же научная победа языкового принципа как фундаментального для оценки этничности в это время в весьма значительной степени означала не только конструктивистский исследовательский произвол, но и прямо связанный с ним, основанный на нём националистический и революционный политический произвол в деле этностроительства. Внимательный исследователь так суммирует главные итоги развития лингвистики в Российской империи и СССР в 1880–1930-е годы, которые логично описывают её политический инструментарий: дополняя и уравновешивая фундаментальные принципы развития языка данными этнографии, истории, археологии, культуры, религии, «реконструируя» (вернее — заново конструируя) язык по данным диалектов и литературной архаики, уравнивая в правах рукотворные и генетические факторы, произвольно комбинируя доминирующие структуры, акцентируя внимание на непременном политическом выражении бытия языковых меньшинств,[1012] — такие лингвисты-практики на деле ставили себя лично и свою партию на место языкового, исторического и политического творца этноса. Это следует признать далеко не последним признаком изначальной готовности тогдаших политической и интеллектуальной властей к более или менее жёсткому созданию этносов не только путём административных мер, но и изнутри самого принципа определения этничности — через создание языка.
Показательно, что современная наука об актуальных этносах вновь и вновь, уже на актуальном историческом материале, продолжает выяснять природу неустойчивой, неокончательной, не ставшей стабильным фактом этничности, приходя к выводу, что ряд исторических ситуаций неизбежно порождает массовые факты транснационализма, переходной, зыбкой этничности, не сводимые к процессам ассимиляции. Например, исследования опыта современной межгосударственной эмиграции русских, русских немцев, русских евреев в Германию показывают, что здесь «этничность вообще потеряла роль маркера для обозначения культурных практик групп». В этом контексте единственным доминирующим фактором для (не окончательного) определения этничности выступает уже даже не язык, не политическая лояльность, а личная повседневная самоидентификация как части сообщества, отличного от