Книга бытия (с иллюстрациями) - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальтон-план стал причиной одного забавного происшествия.
Профессор начал занятие с того, что раздал задания: студенты должны были активно постигать дидактику. Учебников на всех не хватило — он компенсировал это статьями из журналов. День был отличный, в просторные окна лилось солнце. Доставшаяся мне статья оказалась невообразимо скучной. Но я честно ее одолел (даже законспектировал) и доложил, что задание выполнил. Я надеялся, что Готалов-Готлиб отпустит мою душу на покаяние — иногда он был способен на добрые поступки.
— Отлично, просто отлично! — обрадовался профессор. — Вы показали замечательный пример активного усвоения предмета. Нужно наградить вас за такую старательность, такое усердие. Проработайте теперь еще и мою статью…
Я со вздохом взял толстый том — дореволюционный журнал министерства народного образования, где была напечатана статья Готалова-Готлиба о первых средневековых университетах Италии, Франции и Англии. Тема была интересной, но слишком уж на много страниц ее растянули, да и солнце за окном смеялось и звало…
Проснулся я от сильного тычка в голову. Растерянно вскочил. Вокруг хохотали студенты, а надо мной возвышался грузный Готалов-Готлиб.
— Нет, поглядите на него! — негодовал он. — Мало того, что превратил активное изучение в сонную одурь. Но еще над моей статьей заснул. Над моей собственной статьей! Это что — в порядке критики моего труда, я вас спрашиваю?
Впрочем, этот инцидент не испортил наших добрых отношений. Старый профессор не страдал обидчивостью и злопамятностью. Да, конечно, он гордился собой и своими работами — причем очень явно, но это не заставляло его высокомерно отворачиваться от коллег. Полный и тяжелый, он был добродушен и даже хвалил себя как-то по-детски.
Сплетничали, что император Николай II, побывав в Одессе, публично пожал ему руку — и Готалов-Готлиб надел на нее перчатку, чтобы не стирать следы монаршего рукопожатия. Так и ходил — гордый и в одной перчатке. И охотно объяснял всем интересующимся причину.
Думаю, это было выдумкой — но очень точной. Готалов-Готлиб часто хвалил себя — но в его бахвальстве чувствовалось ироническое добродушие.
В начале тридцатых в стране началась кампания увольнения «дореволюционных» ученых, далеких от марксизма-ленинизма (а уж если считалось, что они относятся к нему враждебно…) Готалова-Готлиба отчислили из института. Не знаю, на что он жил, — до пенсий старикам советская власть тогда, кажется, еще не снизошла. Я иногда встречал его в научной библиотеке — он сидел в сторонке и читал старые журналы. Однажды он подозвал меня и показал книгу, которую взял. Это было деборинское «Введение в философию диалектического материализма» (в те дни в Советском Союзе активно боролись с Дебориным и его учениками, объявленными меньшевистскими идеалистами).
— Sic transit gloria mundi,[54] — вздохнул он. — Кончилась дурная мода на диалектику гегельянства. А ведь в настоящей науке не может быть ни моды, ни эфемерной славы — только твердые факты, только точные законы.
Больше я Готалова-Готлиба не видел. Возможно, вскоре он умер — он был очень стар.
Профессор Гордиевский читал у нас «Историю педагогических течений» — и был таким же выспренним, как и название его курса. Высокий, чопорный, одетый с иголочки, с темными усиками, с роскошной седой прядью в темной шевелюре, он ораторствовал, а не рассказывал. Всех наших профессоров интересовало, доходят ли до студентов их лекции. Гордиевский нас попросту не замечал: он был не учителем, а проповедником науки.
Он поднимался на кафедру, высоко вздымал красивую голову (вероятно, чтобы случайно не отвлечься на студенческие лица) — и начинал исторгаться (иначе как исторжением я это назвать не могу). Его голос поражал богатством модуляций — от шепота до крика, от иронии до бешенства, от нежности до напыщенности — в зависимости от того, какое учение он сегодня излагал. Временами он просто грохотал, и жесты его были широкими и грозными. Навсегда остался в моей памяти его яростный голос, возвещавший несовместимость абстрактного божества деистов[55] и культа личного человекообразного бога:
— Так навiщо йому молiтiсь? Так навiщо його благатi? Все едiно вiн залышается глухим![56]
Щирый украинец Гордиевский походил на немца — палкообразного, классического (по стандарту наших карикатуристов) офицера-пруссака. Он единственный среди наших профессоров не только читал, но и говорил по-украински — даже если его собеседник был русским. В те годы вообще усилилась принудительная украинизация школ и учреждений. Каждым словом и каждым жестом Гордиевский подчеркивал свою национальность. И это при том, что (повторяю!) он совсем не выглядел настоящим украинцем, тем классическим хохлацким «дiдом», каким рисует себя вождь современных украинских националистов Чорновил. Профессор высокомерно подчеркивал обе своих ипостаси — европейца по облику и образованию, украинца — по душе.
Я сказал, что украинизация была принудительной. Добавлю: она шла волнами, опадая и вздымаясь. Первый — на моей памяти — ее этап бушевал до падения Шуйского[57] и Скрыпника.[58] Сталин расправился с обоими — одного просто сбросил с поста, другого в голодный год принудил к самоубийству. Впрочем, падение вождей украинизма не остановило украинизации. Она продолжалась — правда, менее грубо: исчезли непрерывные языковые экзамены для служащих, перестали увольнять с работы не говорящих по-украински… Но в общественный быт государственный язык внедряли по-прежнему настойчиво.
А результаты?
Помню, году примерно в 32-м я приехал в тогдашнюю столицу Украины — Харьков (я уже писал об этом). Так вот, в один из дней я сидел в парке Шевченко. Мимо проходили веселые парочки — видимо, было воскресенье (или просто выходной после пятидневки). Кто-то говорил по-украински, кто-то — по-русски. Мне захотелось определить степень бытовой харьковской украинизации. Я взял блокнот, поделил страницу пополам и стал записывать. После двадцати пар подвел итоги: семь говорили по-украински, тринадцать — по-русски.
— Украинизация в Харькове больше, чем в Одессе, но для столицы еще недостаточна, — оценил эти изыскания мой друг, доцент-политэкономист Лымарев. — Недорабатывают харьковчане. Надо поднажать!
Спустя почти сорок лет, в конце семидесятых, я снова оказался в Харькове. Меня пригласил местный физтех — в романе «Творцы» я много рассказывал об этом институте, харьковчане хотели услышать подробности.
Жил я в гостинице «Харьков». За моим окном, справа, громоздился многоэтажный «Госпром» — высшее архитектурное достижение города (столичной еще эпохи), напротив зеленел нарядный парк Шевченко.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});