Голд, или Не хуже золота - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот о нем бы написать.
Осложненный близорукостью астигматизм Голда был выявлен в самом раннем детстве; сделано это было в основном благодаря бескорыстной любви Розы и Эстер, и Голд, наверно, первый в столь юном возрасте из их района надел очки. Очкариком его называли даже Сид и Мьюриел. Может быть, Голд в начальной школе получал высшие баллы именно потому, что был единственным, кто хоть что-то видел.
Либерман с самого начала был более честолюбив. К восьми годам он уже был неисправимым хвастуном.
— Когда я вырасту, — заявил он Голду в третьем или четвертом классе, — я буду толстым. Я буду самым толстым в мире.
Стать толстым было одной из самых первых целей, которые Либерман поставил перед собой. Во всех классах он неизменно захватывал любые вакансии — от ответственного за доску или корзинку с мусором до классного посыльного, но венцом этого этапа его карьеры была должность командира патрульного звена. Либерман, преисполнившийся еще больше нахальства и самодовольства, чем всегда, с тех пор как на его груди появился металлический значок, бил все рекорды по части закладывания своих товарищей, нарушавших правила перехода улиц, пока Фиши Сигел не пообещал свернуть ему шею, если он не прекратит заниматься этим. Крап Уэйнрок сказал, что сделает то же самое. Либерман заплакал. В тот день он ушел с должности командира патрульного звена.
Либерман непрерывно ел и говорил. Ему еще не исполнилось и девяти, а он не колеблясь вступал на улицах Кони-Айленда в споры о социализме, фашизме и рабочем движении со старыми евреями, эмигрировавшими из Европы. Излюбленный его довод, что они сами не знают, что говорят, был знаменателен.
Помрой как-то заметил, что Либерман, будь у него возможность выбора, предпочел бы родиться недоношенным только для того, чтобы иметь фору. И если это замечание Помроя и не было абсолютно справедливым, то и от истины оно тоже ушло не далеко. Либерман по-прежнему не мог удержаться при виде еды, своей или чужой, и тут же заглатывал ее, хотя теперь уже и не хотел быть толстым. В школе он ни разу не занимал ни одной выборной должности, потому что не мог найти никого, кто бы выдвинул его, поддержал или проголосовал за него.
— А мне плевать, — сообщил Либерман Голду в шестом или седьмом классе, едва сдерживая слезы. — Когда я вырасту, я буду толстым членом правительства. Я буду первым евреем в должности государственного секретаря. Вот увидишь, я еще с самим президентом встречусь.
Потом он переехал с Кони-Айленда в соседний, более престижный район — Брайтон-Бич. Когда Голд поступил в среднюю школу имени Авраама Линкольна, Либерман уже учился там в старшем классе, каким-то образом перепрыгнув через целый год обучения, и уже успел прослыть обладателем выдающихся способностей и поцем[29]. Он состоял в редколлегии литературного журнала и школьной газеты. В течение первого своего года в школе Либерман целиком подчинил себе и журнал, и газету. Он проявлял активность в политических вопросах, а в дискуссионном клубе был капитаном той команды, которая неизменно проигрывала.
Голд избегал его. Не участвуя из-за Либермана в школьном литературном журнале, он десять своих стихотворений послал в Воскресное литературное обозрение. Шесть вернулись обратно, а четыре были приняты, и Голд получил гонорар по десять долларов за штуку. Либерман позеленел. Он поклялся когда-нибудь отомстить Голду за то, что тот действовал в одиночку, а не пригласил его. Чтобы поставить Голда на место, он отправил в Воскресное литературное обозрение двадцать пять своих стихотворений. Назад вернулось тридцать девять.
— Да плевать я хотел, — куражился Либерман. — Вот когда я вырасту, буду богатым. Я буду самым знаменитым. Я женюсь на богатой и знаменитой наследнице. Я никогда не облысею. Я буду носить много всяких перстней. Я стану политиком и одержу победу. Я буду мэром, сенатором и губернатором всего Нью-Йорка. Я буду большим миллионером. Когда я вырасту, — торжественно провозгласил он, — я трахну какую-нибудь девочку.
Вместо этого он поступил в колледж.
Он, как и прежде, был толст. Волосы его поредели. Все, что он ел, он по-прежнему заталкивал в рот обеими руками. Он таскал еду с чужих тарелок.
Помрой приехал в колледж из образованной семьи, жившей в Массачусетсе, а Гаррис Розенблатт — из своей частной школы на Манхэттене и строгих нравов, спесивой семьи немецких евреев, жившей на Риверсайд-Драйв. А на одном из старших курсов, переведясь из Принстона в Колумбию, к ним присоединился Ральф Ньюсам, происходивший из богатой мичиганской семьи.
С абсолютной неизменностью Либерман каждое занятие превращал в базар. Он во все влезал со своими мнениями и напыщенными возражениями и на любые вопросы выкрикивал ответы. Студенты и весь факультет предпочитали не спорить, а избегать его. Опытные профессора бледнели, когда он записывался на их курсы, а матерые студенты, включая бывших морских пехотинцев с Иво Джима и ветеранов войны, прошедших Бюльжское сражение[30], невозмутимо перекраивали свои программы, если видели его на занятиях в первый день семестра. Многие сменили специализацию. Для многих из самых выдающихся ученых и преподавателей факультета именно Либерман стал последней каплей, переполнившей чашу их терпения и подтолкнувшей к решению, может быть давно вынашиваемому, — разводу, убийству, умственному расстройству, преждевременному уходу на пенсию, смене профессии или переходу на работу в другой университет. И наконец, выполнив вместе с Голдом и Ральфом Ньюсамом все необходимые для диссертации формальности, Либерман со ступенек Нижней библиотеки раздраженно окинул взглядом студенческий городок и посетовал: «Знаете, Колумбия уже больше не первоклассный университет. Нам нужно было поступать в Йейл».
Он предпочитал не вспоминать о том, что в Йейле все они получили отказ. Все, кроме Ральфа, которого принимали везде. Ральф же выбрал Колумбию, потому что какое-то время хотел пожить в Нью-Йорке и потому что рассчитывал найти там кого-нибудь, вроде Голда, кто облегчит ему жизнь.
— Дело в том, — резюмировал Помрой своим обычным меланхолическим тоном, когда они в последний раз обедали втроем, — что никто из нас так и не добился особых успехов.
И Либерман, торжественно поклявшись, что никогда не простит ему этого замечания, принялся за еще одну автобиографию.
ВСЯ беда в том, размышлял Голд на внутренней дорожке клуба АМХ[31], завершив первую из девяти серий по восемь кругов и не свалившись при этом замертво, что они хотели добиться каких-то выдающихся успехов почти с пеленок. Цели, бормотал он, упрямо волоча ноги по малому овальному кругу; боль из груди переместилась вниз и теперь пульсировала в его трясущихся почках, нет у нас больше настоящих целей. И все же лучше целить в кусок говна, чем вообще в никуда. Голд придерживался суеверного убеждения, что если ему удастся преодолеть первые восемь кругов без каких-либо необратимо-фатальных изменений в организме, то он дотянет до конца, а ангел смерти за его спиной снова останется с носом. Дорожка была почти пуста, и это его радовало. Именно на этой дорожке, пока он преодолевал по несколько раз в неделю свои изнурительные три мили, к нему приходили лучшие его мысли, и здесь же хоть на какое-то время он освобождался от выматывающей душу жалости к самому себе и мучительной ненависти, которые почти каждый день отравляли его жизнь. Когда он, приняв душ и одевшись, ковылял прочь, усталость переплавляла его зависть в эйфорию. Нет разочарования горше, размышлял он, заканчивая последний круг первой мили и чувствуя, что мышцы его икр сводит судорога, когда кто-то ничуть не лучше тебя добивается большего, чем ты. Еще сорок восемь кругов. Сегодня его не будет мучить изжога. Скоро боль в мышцах икр пройдет, ведь почки уже вроде пришли в норму, а коленные сухожилия при каждом шаге будут петь, как струны. Он предчувствовал, как вскоре возникнет спазм в левой стороне паха, а потом в правом боку появится вертикальный столб боли, начинающийся в аппендиксе и идущий вверх, к ключице и шее, через печень, грудную клетку и лопатку. Каждое неприятное ощущение из этого ряда проявлялось в строгой последовательности. И еще одна мысль часто посещала его во время этих пробежек: обосраться можно, до чего же это нудный способ времяпровождения. Начав несколько лет назад интенсивные спортивные процедуры, Голд вдруг обнаружил, что теперь может заниматься любовью с большей энергией, выносливостью и самоконтролем, чем прежде, и с гораздо меньшим удовольствием. Еще он открыл, что у него на это остается меньше времени, а после занятий он часто чувствовал себя настолько измученным и ослабленным, что у него и желания не возникало. С бо́льшим вожделением он думал о том, как бы вздремнуть. Голд теперь не страдал от утренних болей в пояснице. Поясница теперь болела у него все дни напролет.