По памяти, по запясямю Литературные портреты - Александр Бахрах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня сохранилась пачечка ее писем. Их немного, так как жили мы долгие годы в том же городе и при существовании телефона большой надобности в переписке не было. Но когда она писала, это было для напоминания о нуждах ее подопечных, просьба не забыть о какой-то газетной заметке или «подсунуть» какому-нибудь местному «меценатику» билет на очередной вечер «начинающего» автора, преимущественно из великовозрастных.
Она любила не только отдельных людей, но любила общество, любила, чтобы ее окружали собеседники, любила принимать у себя и даже устраивать бриджи, хотя сама едва ли была способна различать масти. Может быть, наблюдая за воркотней бриджеров, она собирала материал для очередного «скэтча».
Даже в самые последние годы ее жизни, когда ее здоровье уже было непоправимо расшатано и выходить из дому стало ей невмоготу, она, чтобы рассеяться, приглашала к себе друзей, послушать, что происходит вокруг или чуть посплетничать (отчего бы и нет?). В эти годы в материальном отношении жизнь ее была далеко нерадужной, однако это не отражалось на ее в рож- денном гостеприимстве, на ее любопытстве к людям.
Вспоминаю, как она позвала меня на какой-то «файф-о-клок» и я пришел х ней, когда еще никого у нее не было. Она буквально набросилась на меня: «Слушайте, дорогой мой, в хонце хон- цов, кто написал «Птичка Божия не знает» — я перерыла всего Пушкина, хоть у меня и хромое берлинское издание, ан нету, затем перелистала всего Лермонтова, опять нет, не мог же это написать Плещеев!» — «Надежда Алехсандровна, ведь это из «Цыган» — «Ангел, вы спасли меня, мне эта «птичка» была до зарезу нужна, а я никак не могла ее поймать», и она обняла и поцеловала меня. Это был ее первый и последний поцелуй, потому что так вышло, что после этого дня я ее вообще больше не видел. Она вскоре скончалась, когда меня в Париже не было.
Последние ее сборнихи рассказов озаглавлены «О нежности» и «Все о любви», и эти заглавия красноречиво отражают ту вечную тему, которую Тэффи очень по-своему трактовала чуть ли не в течение всей своей долгой литературной жизни.
Один из зарубежных остроумцев когда-то пошутил, что «Тэффи» — аббревиатура двух отвлеченных понятий — «тэ» для «теологии», «фи» для «философии»! В этом каламбуре, если хотите, скрыт какой-то осколок правды: ведь, действительно, все писания Тэффи пронизывал некий «философский» лейтмотив, который можно было бы определить словами Спинозы, взятыми ею в качестве эпиграфа к одному из ее сборников. «Смех есть радость, потому сам по себе — благо», сказал амстердамский мудрец.
Вспомним хотя бы ее книгу «Городок», посвященную давно уже ушедшему русскому Парижу. Она повествовала о том, как «скученно жило население этого городка, занималось промыслами, молодежь большей частью извозом — служила шоферами, а люди зрелого возраста содержали трактиры или служили в этих трактирах: брюнеты в качестве цыган или кавказцев, блондины
малороссами. Женщины шили друг Другу платья и делали шляпки, мужчины делали друг у друга долги. Кроме мужчин и женщин, население городишки состояло из министров и генералов. Из них только малая часть занималась извозом, большая преимущественно долгами и мемуарами. Мемуары писали для возвеличения собственного имени и для посрамления сподвижников. Разница между мемуарами заключалась в том, что одни писались от руки, другие на пишущей машинке…».
Можно ли упрекнуть Тэффи за тенденциозность такого описания? Она окарикатурила картину русского Парижа первых лет эмиграции, но в ее описаниях неизменно чувствовался скрытый план, благодаря которому она пробуждала у читателя не только смех, но порой и слезы.
И с какой лукавой усмешечкой могла она выдумывать иные сценки, убеждая читателя, что пишет их «с натуры». Вот передо мной ее книга «Все о любви» с надписью «дорогому Бахраху с любовью о любви», с припиской «Не забывайте меня» и с густой черной чертой на полях одной из страниц книги, которая очевидно была ей по-особому дорога. На этой странице передан диалог героини с ее кавалером, которого прозвали Петронием, потому что он «носил галстуки в цвет костюма».
Героиня Тэффи просит Петрония рассказать ей о каком-нибудь из его приключений. «О чем?», заботливо спрашивает он.
«Что-нибудь о вечной любви, звонко говорит она, ведь вы когда-нибудь встречали вечную любовь» — «Ну, конечно, только такую и встречал. Попадались все исключительно вечные» — «Да что вы! Неужели? Расскажите хоть один случай» — «Один случай? Их такое множество, что прямо выбрать трудно…» — «И все вечные?».
Но в конце концов Петронию так и не удается найти пример «вечной любви». Однако Тэффи это не огорчает, она готова уверять, что все это будет излечимо, настанет время, когда не будет ни любовной тоски, ни умирающих лебедей и жить будут до ста лет. «Правда, чудесно?», добавляет она и характерно, что для того, чтобы обратить мое внимание на эту страницу, она ее отчеркнула.
«Не забывайте меня», написала она своим по-детски разборчивым почерком на своей книге. Но ведь ее и без того трудно забыть, трудно забыть ее смешок, переливы ее горлового голоса, весь ее силуэт, чуть изменившийся от того «одурения от лекарств», на которое она последние годы не переставала жаловаться.
«Не забывайте меня»… я иногда перечитываю ее книги, сам про себя улыбаюсь и теперь еще более отчетливо, чем в свое время, ощущаю, что «голубой цветок» романтизма, несмотря на все жизненные тяготы и утраты, она пронесла до конца своих дней.
В сборнике «Поэты-сатириконцы» я читаю ее старый стишок, завершающийся четверостишием: «Цветут тюльпаны синие / В лазоревом краю. / Там кто-нибудь на дудочке / Допла- чет песнь мою!». Нет, Надежда Александровна, вашу песенку никто «не доплачет», не сумеет ее закончить — вы навсегда останетесь собой, такой, как вы были, как вы писали, как вас любили ваши многочисленные читатели и, конечно, никто не решится дополнять лишними мазками вашу песенку о «синих тюльпанах».
«Непреодоленный дар»
Это происходило так давно, что тогда я еще был жителем Васильевского острова и учился в гимназии. Все же отчетливо вспоминаю, что в те далекие дни я почти преклонялся перед Бальмонтом и с превеликим упорством старался раздобыть у букинистов на Литейном давно распроданные квадратные тома «скорпионовского» собрания его сочинений. Даже в самом звучании его имени — конечно, с ударением на последнем слоге — чудилась мне какая-то экзотическая неразгаданность и я ни за что бы не поверил, что носитель такого неотмирного имени — уроженец Шуи, уездного городка, кажется, на берегах обросшей камышами Клязьмы. Каюсь, даже «чуждый чарам черный челн» казался мне высоким поэтическим достижением и именно назойливость этих аллитераций приводила меня в восхищение. Вторя моему отцу, я частенько мурлыкал про себя строки из «Придорожных трав», которые и мне и ему особенно полюбились:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});