Черный обелиск - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он искоса смотрит на нас, держа в руке стакан, однако молчит. После паузы вдруг бросает в полумрак комнаты:
– А что такое, в сущности, время?
Георг удивленно ставит на стол свой стаканчик.
– Перец жизни, – отвечаю я невозмутимо. Этому опытному мошеннику не поймать меня на удочку. Мы знаем эти штучки. Недаром я состою членом клуба поэтов города Верденбрюка: мы к «проклятым вопросам» привыкли.
Но Ризенфельд на меня не обращает внимания.
– А вы что думаете на этот счет, господин Кроль? – спрашивает он.
– Я ведь человек обыкновенный, – говорит Георг. – Ваше здоровье!
– Время, – настойчиво продолжает Ризенфельд, – время – это неудержимое течение, а не наше паршивое время! Время – медленная смерть.
Теперь я ставлю стаканчик на стол.
– Давайте, пожалуй, зажжем свет, – говорю я. – Что у вас было на ужин, господин Ризенфельд?
– Попридержите язык, когда разговаривают взрослые, – отвечает Ризенфельд, и я замечаю, что я чего-то не уловил. Он не хотел нас ошарашивать, он вполне искренен. Кто знает, что с ним сегодня под вечер произошло! Мне хотелось ответить ему, что время весьма важный фактор для того векселя, который ему предстоит подписать, но я предпочитаю допить свой стакан.
– Мне сейчас пятьдесят шесть, – продолжает Ризенфельд. – Но я еще отлично помню то время, когда мне было двадцать, как будто прошло всего несколько лет. А куда все это девалось? Что происходит? Просыпаешься, и вдруг оказывается, что ты – старик. Как вы это ощущаете, господин Кроль?
– Примерно также, – миролюбиво отвечает Георг. – Мне сорок, а кажется, будто все шестьдесят. Но тут виновата война.
Он врет, чтобы поддержать Ризенфельда.
– А у меня иначе, – заявляю я, чтобы тоже внести в разговор свою лепту. – И тоже из-за войны. Когда я пошел на фронт, мне было семнадцать, теперь мне двадцать пять, а ощущение такое, словно и сейчас еще семнадцать. Семнадцать и семьдесят. Служба в армии украла у меня мою молодость.
– У вас дело не в войне, – возражает Ризенфельд, который, видимо, не хочет сегодня принимать меня в расчет, ибо время, или медленная смерть, еще не так быстро настигает меня, как его. – Вы просто умственно отстали. Наоборот, война помогла вам преждевременно созреть; если бы не она, вы и теперь были бы на уровне двенадцатилетнего.
– Спасибо, – говорю я. – Вот это комплимент! В двенадцать лет каждый человек – гений. Он теряет свою оригинальность лишь с наступлением половой зрелости, которой вы, гранитный Казанова, придаете столь преувеличенное значение. А она – довольно унылый суррогат утраченной свободы духа.
Георг снова наливает нам. Мы видим, что вечер обещает быть тяжким. Необходимо извлечь Ризенфельда из бездн мировой скорби, ибо у нас нет ни малейшей охоты обмениваться философскими пошлостями. Больше всего хотелось бы, сидя под каштаном, спокойно и безмолвно распить бутылку мозельского, вместо того чтобы в «Красной мельнице» оплакивать вместе с Ризенфельдом утраченные им годы зрелой мужественности.
– Если вас интересует реальность времени, – замечаю я с тайной надеждой, – то я могу ввести вас в некое объединение, где участвуют только специалисты по этому вопросу, а именно – в клуб поэтов нашего возлюбленного родного города. Писатель Ганс Хунгерман развернул эту тему в еще не напечатанной книге, где собрано около шестидесяти стихотворений. Мы можем сейчас же туда отправиться; они собираются каждую субботу, а потом следует весьма приятная неофициальная часть.
– Дамы там присутствуют?
– Конечно, нет. Женщины, пишущие стихи, все равно что считающие лошади. Разумеется, за исключением последовательниц Сафо.
– А из чего же тогда состоит неофициальная часть? – вполне логично осведомляется Ризенфельд.
– Ругают других писателей. Особенно тех, кто имеет успех.
Ризенфельд презрительно хрюкает. Я уж впадаю в уныние, но в эту минуту у Вацеков в доме напротив вспыхивает окно, словно освещенная картина в темном музее. Мы видим Лизу сквозь занавески. Она одевается, но пока стоит в одном бюстгальтере и очень коротких белых шелковых трусиках.
Ризенфельд издает носом короткий свист, точно сурок. Его космической меланхолии как не бывало. Я встаю, чтобы включить свет.
– Не зажигайте, – просит он, сопя. – Неужели вы совершенно не чувствуете поэзии?
Он подкрадывается к окну. Лиза начинает надевать через голову весьма узкое платье. Она извивается, словно змея. Ризенфельд сопит очень громко.
– Вот соблазнительное создание! Черт побери, какой зад! Мечта! Кто это?
– Купающаяся Сусанна, – поясняю я. Мне хочется деликатно дать ему понять, что мы сейчас играем роль тех похотливых старцев, которые подглядывают за ней.
– Вздор! – Путешественник с эйнштейновским комплексом не в силах оторваться от золотистого окна. – Как ее зовут, хотел бы я знать.
– Понятия не имею. Мы видим ее впервые. Сегодня в полдень она еще не жила там.
– В самом деле?
Лиза наконец надела платье и разглаживает его руками. За спиной Ризенфельда Георг наливает себе и мне. Мы быстро выпиваем наши стаканчики.
– Породистая женщина, – говорит Ризенфельд, который словно прилип кокну. – Настоящая дама, сразу видно. Вероятно, француженка.
Насколько нам известно, Лиза родом из Богемии.
– Может быть, это мадемуазель де ла Тур, – отвечаю я, чтобы еще больше разжечь Ризенфельда. – Я вчера где-то тут слышал эту фамилию.
– Вот видите! – Ризенфельд на мгновение повертывается к нам. – Я же сказал – француженка! Сразу видишь – что je ne sais pas quoi{ В ней есть изюминка (фр.).}! Вы не находите, господин Кроль?
– Вы знаток – вам и карты в руки, господин Ризенфельд!
Свет в комнате Лизы гаснет. Ризенфельд опрокидывает водку в свое судорожно сжавшееся горло и снова прилипает лицом к стеклу. Через некоторое время в дверях появляется Лиза и идет по улице. Ризенфельд смотрит ей вслед.
– Какая походка! Волшебство! Она не семенит, она делает большие шаги. Настоящая пантера, и полная, и стройная! Если женщина семенит, в ней всегда разочаровываешься. Но эта – за эту я даю гарантию!
В то время как он восхищается полной и стройной пантерой, я спешно пропускаю еще стаканчик. Георг, безмолвно ухмыляясь, снова опустился в кресло. Ризенфельд оборачивается к нам. Лицо его светится в сумраке, словно бледная луна.
– Свету, господа! Чего мы еще ждем! Ринемся в жизнь!
Мы следуем за ним в сумраке теплой ночи. Я смотрю на его лягушечью спину. Если бы я мог так же легко вынырнуть из глубин моей мрачности, как этот мастер превращений, с завистью думаю я.
В «Красной мельнице» яблоку негде упасть. Мы получаем столик возле самого оркестра. Музыка и без того играет очень громко, но за нашим столом кажется просто оглушительной. Сначала мы кричим друг другу на ухо свои замечания, потом довольствуемся знаками, словно мы трио глухонемых. Танцевальная площадка так набита, что люди едва движутся. Но Ризенфельда это не смущает. Он высмотрел за стойкой бара женщину в белом шелку и устремляется к ней. Гордо толкает он ее своим острым пузом туда и сюда по танцплощадке. Она на голову выше своего кавалера и скучающим взглядом смотрит поверх него в зал, где плавают воздушные шары. А внизу Ризенфельд пылает, как Везувий. Его демон овладел им.
– А что, если подлить ему водки в вино, чтобы он поскорее насосался? – говорю я Георгу. – Ведь мальчик пьет, как дикий осел! Мы ставим уже пятую бутылку. Если так пойдет дальше – мы через два часа будем банкротами. По моим расчетам, мы уже пропили несколько надгробий. Надеюсь, он не притащит к нашему столику это белое привидение, не то нам и ее придется поить.
Георг качает головой:
– Это барменша. Ей придется вернуться за стойку.
Снова появляется Ризенфельд. Он красен и вспотел.
– Что все это перед волшебной силой фантазии, – орет он сквозь шум. – Осязаемая действительность? Пусть! Но где же поэзия? Вот сегодня вечером – темнеющее небо и раскрытое окно, тут можно было помечтать! Какая женщина!.. Вы понимаете, что я хочу сказать?
– Ясно, – отвечает Георг. – То, чего не можешь заполучить, всегда кажется лучше того, что имеешь. В этом и состоит романтика и идиотизм человеческой жизни. Ваше здоровье, Ризенфельд.
– Нет, я не рассуждаю так грубо, – орет Ризенфельд, стараясь перекричать фокстрот «Ах, если б Петер это знал!». – Мои чувства деликатнее.
– Я тоже, – кричит Георг.
– Я имею в виду нечто более утонченное!
– Ладно, какое хотите утончение!
Музыка звучит в мощном крещендо. Танцевальная площадка кажется жестянкой с пестрыми сардинками. Я вдруг цепенею от неожиданности: стиснутая лапами какой-то обезьяны в мужском костюме, ко мне приближается справа, сквозь толпу танцующих, моя подруга Эрна. Она меня не видит, но я еще издали узнаю ее рыжие волосы. Без всякого стыда виснет она на плече типичного молодого спекулянта. Я продолжаю сидеть неподвижно, но у меня такое ощущение, словно я проглотил ручную гранату. Вон она танцует, эта бестия, которой посвящены целые десять стихотворений из моего ненапечатанного сборника «Пыль и звезды», а мне она уже целую неделю морочит голову, будто у нее было легкое сотрясение мозга и ей запрещено выходить. Она-де в темноте упала. Упала, да, но на грудь этого юнца; он в двубортном смокинге, на лапе, которой он поддерживает крестец Эрны, поблескивает кольцо с печаткой. А я, болван, еще сегодня послал ей под вечер букет розовых тюльпанов из нашего сада и стихотворение в три строфы, под названием «Майская всенощная Пана». Что, если она прочитала его спекулянту! Я прямо вижу, как оба они извиваются от хохота.