Довлатов - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее Веселов рассказывает драматическую историю… Сюжеты уже вязались к Довлатову — или он, с его бурным темпераментом, сам их создавал? В тот день он вдруг страстно захотел купить свитер в комиссионном. Они пришли занимать деньги к знакомому фарцовщику — и тот, зевая, небрежно вытащил из кармана халата комок денег: «Сколько тебе?» Довлатов деньги взял — но, уже выйдя, возмутился. Бывает так называемое «остроумие на лестнице», но в данном случае была продемонстрирована «лестничная совестливость».
«…Мы сбежали по лестнице. Сергей держал деньги в руке. Казалось, они жгут ему руку.
— У него халат набит деньгами, понимаешь? — спросил он свистящим шепотом — Моя мать слепнет за такие деньги. На… видел я этот свитер!
Минут через двадцать мы уже сидели в шашлычной на Садовой, и радушный официант нес нам графинчик и дымящийся чанахи».
Весьма характерная для Довлатова (и его героев) развязка мучительных моральных проблем. Не просто очередная острая ситуация, перешедшая, по нашему обычаю, в спасительно-губительный загул, а еще и модель будущих рассказов. Мол, моральных проблем мы не отрицаем, но решаем их по-нашему, по-довлатовски. «Компромиссом». Деньги в лицо негодяю не бросим, но зато — возмущенно пропьем. Правильно говорят, что в моральной снисходительности — главное обаяние довлатовской прозы.
Но тогда высокомерный Веселов относился к довлатовским опытам весьма снисходительно. Еще бы — в те годы на нас обрушились все шедевры мировой литературы, от Кафки до Булгакова, а тут просто приятель, с которым вместе пьешь!
«В ту пору Сергей писал так: “Прошлой зимой, будучи холодно и не располагая вигоньевых кальсон и ушанки, я отморозил пальцы ног и уши головы”.
Баловался Сергей и стихами. Один из его шедевров мне запомнился:
Хоть она и неказистая.Зато ходит на танцыВ клуб имени Козицкого.
Я встречал Сергея и уже знал, что обречен смеяться. Дело даже не в его остротах, многие из которых вошли в студенческий фольклор. Этот симпатичный двухметровый верзила провоцировал жизнь, и будничная или даже тягостная ситуация внезапно разрешалась смехом.
Наша жизнь была молодой, пестрой, веселой, трагичной, живой — всякой. Но всепоглощающей любовью Сергея, всепоглощающей страстью его была литература. Не презрительная разборчивость эстета, не снисходительность академического всезнайки, а именно страсть, цепкость мастерового, все лучшее пускающего в дело.
Тогда мы с молодым снобизмом отвергали недавно изданные книги, читали труды ОПОЯЗа, книжки давно исчезнувших издательств на оберточной бумаге. У меня была "Виза времени” Илья Эренбурга 1931 года.
— Эренбург? — удивился Сергей. — Прочти что-нибудь.
— “Копенгаген — последний аванпост того Севера, который начинается с мхов и лопарей и для которого благородство так же естественно, как длинные ноги и голубые глаза”.
Всё. Об Эренбурге мы больше не говорили. Вообще ни разу за два десятка лет знакомства.
И вот через тридцать лет в довлатовском “ Ремесле” я с изумлением читаю: “Без труда и усилий далась Ленинграду осанка столицы. Вода и камень определили его горизонтальную помпезную стилистику. Благородство здесь так же обычно, как нездоровый цвет лица, долги и вечная самоирония”. Сергей помнил все прочитанное или услышанное.
…Следуя рекомендациям Хемингуэя, мы прочитали лучшие рассказы Стивена Крейна. Начало “Голубого отеля” Сергей знал наизусть. “Отель “Палас” в форте Ромпер был светло-голубой окраски, точь-в-точь как ноги у голубой цапли, которые выдают ее всюду, где бы она ни пряталась”.
Много лет спустя читаю в "Филиале”: “Затем мы побывали в форте Ромпер… ” Не исключено, что так оно было. Но Довлатов вполне мог сочинить это посещение, вспоминая “Ромпер” своей юности.
Он хранил все, как рачительный хозяин, знающий, что в хозяйстве все сгодится. В творчестве, я думаю, такая скаредность простительна.
…Есть хорошие литераторы, равнодушные к живописи или безразличные к музыке. Но это скорее исключение, чем правило. О таких всегда говорят с изумлением, как об отступниках, нарушителях закона».
В самом деле, талантливый человек талантлив во всем. Литературная одаренность Довлатова была проявлением его общей широкой одаренности. Как-то при очередном расставании он достал из портфеля и тут же подписал мне свою детскую акварель. Она не была детской — автор знал секреты размывки, игры пятен и чистой бумаги. Я видел его рисунки — легкая, точная рука. Неожиданно он занялся резьбой, и отнюдь не как любитель. Сергей знал цену своим поделкам, берег их. В шкафу за стеклом стояли портреты его друзей, первой жены, его самого. Порой он начинал насвистывать джазовую тему, перевирая ее, но тут же украшая собственными вариациями.
Он любил джаз, любил в нем то, что составляет сокровенную его сущность — творчество в открытую. Он и в общении был джазистом: слушал застолье, видел в нем собеседника, соперника… Если он ощущал в компании или в человеке эту энергетику, он заводился. Вспыхивал. Если этого “манка”, как говорят актеры, не было, он мгновенно замыкался, скучнел… О чем говорить?
…Я долго не понимал, почему его оставляют равнодушным замечательные пейзажи, зрелища или рассказы о невероятных событиях. Почему он мрачнеет, замыкается в себе? Это была досада художника: все сделано, добавить нечего.
…Он и шага бы не сделал, чтобы увидеть нечто диковинное. Был равнодушен к затейливым историям, которые уже не нуждались в рассказчике. Он писал о прозе жизни. Повседневность предстает в довлатовских книгах как что-то захватывающее, веселое и трагичное одновременно. Это и есть любовь к жизни, а не вера в ее посулы и жадность до утех».
…Вы, конечно, помните, начало «Конька-Горбунка»:
У старинушки три сына:Старший умный был детина,Средний сын и так и сяк,Младший вовсе был дурак.
Вот как раз о среднем, то есть нормальном сыне, и рассказывал Довлатов. В его книгах нет героических персонажей, «положительно прекрасной личности», но нет и отъявленных мерзавцев. «Только пошляки боятся середины, — писал Довлатов в «Ремесле». — Чаще всего именно на этой территории происходит самое главное».
Никаких там тебе полетов в космос и марш-бросков на целину — хотя такие варианты тогда всячески приветствовались… Но это не про нас. Дело, безусловно, великое… но — не наш жанр! Не то, что мы были яростно против завоевания космоса и целины, успехи нашей страны нас радовали, но писать об этом… Никак! Не наше это. И нестыковка тут более всего стилистическая. Как правильно говорил Бродский — «у меня расхождения с советской властью лишь эстетические». То, что значится великим, навязывает соответствующий, незаблемый, «неколебаемый» стиль. А мы чувствовали себя успешными творцами лишь в рамках своего собственного стиля, который усиленно тогда создавали. Не лезло в наши ворота и многое другое: расхожее напыщенное «интеллигенство», восхищение общеизвестными «художественными ценностями». И вообще все то, что называли вечным и прекрасным, вызывало у нас легкую тошноту. Я вспоминаю лишь мою студенческую компанию… но именно такой взгляд был весьма распространен. Помню, я тогда как заклинание повторял любимое изречение Оскара Уайльда: «То, что общеизвестно, — неверно». И особенно — все так называемое «великое и прекрасное», о чем так охотно и напыщенно говорят так называемые «культурные люди». Табу! То, что великолепно само по себе, — в дело не годится. Особо наглядно я почувствовал это на примере голландских натюрмортов. Великолепная золотая ваза на картине не трогает совсем! Но когда художник передает прелести и оттенки потертого горшка — дух захватывает. Художник обязан создавать свою красоту, а не пользоваться уже открытой и существующей. Роскошь изображаемого убивает роскошь изображения. Помню, как моя смущенная редакторша заметила мне, что я выпустил уже три книги, но ни в одной из них ни разу не встречаются ни Ленинград, ни белые ночи, ни Эрмитаж… И не потому что мне не нравилось слово «Ленинград» из-за имени Ленина в нем, но главное — это название как-то сразу же разворачивалось в ряд чудесных открыточных пейзажей. Долой! Свое рисуй!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});