Совершенные лжесвидетельства - Юлия Михайловна Кокошко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощальный фейерверк на корнете-пистоне: импровизация, экзерсисы, пустая материальная заинтересованность, у меня еще — лавочка, отяжелела, зашла в землю! Ну и накурили вы светлому празднику Предвкушение!.. Он распахивает окно шестнадцатого этажа — в собрание весенних звезд и в чей-то призывный уличный крик: «Люба-а!..» И застывший у окна — про себя и почти блаженно: — И море, и Гомер, все движется любовью… Но, устав, ставит раскаленный корнет на подоконник, дайте перевести дух, друзья мои, надышаться волшебным — вашим обществом и столицей…
Ублажая себя черным кофе отверженных, я обдумываю экзерсис, сочиненный им над шашлыком. Несчастный, не уверенный в том, что он — не иллюзия, и жаждущий — подтверждения… отражения! Но не в пыльных залежах — документах, протоколах и особенно в этом семейном подряде — рифме… В лучших рамах — в любимых творениях Создателя, в божественных, самых совершенных: ради собственного же совершенства! В глубинах их восторженных глаз, для объемности тела — со всех сторон, и торжественные зеркала рек, и вино настоящего времени… Медные трубы — непременно! Во многой любви. Что ему — чей-то один невидный взгляд? Надо любить друг друга, кто спорит? Поэтому я положу в уста героя фразу: зато я не так горд, как вы, я не претендую на будущее, где меня нет… И подарю ему — медную трубу.
— Если тебе не жаль трех секунд, отвлекись от кумира и послушай сюда, — склонясь к моему уху, произносит лучшая Елена. — Я не должна тебе это говорить, но… я бы очень хотела не быть с этим человеком ни в друзьях, ни тем более — во врагах. По-моему, это не самая глупая сказанная здесь вещь.
Но, возможно, не самая расслышанная, пока рядом со мной еще стоит счастье, и тот, кого буду видеть — сквозь пелены и дымы… И чем дальше отойду от него, чем солонее станут реки, и чем меньше встречу живого — в каменных краях, сквозь которые ухожу, тем верней стану повторять слова сии и твердить наизусть… Потому что никогда и нигде не встречу лучшего фантазера, и никого — веселее… О, Георгий! Истинный соблазнитель с вечной дудочкой…
Часть дверей в длинном приключенческом коридоре — нараспашку, и гвалты голосов и дружный хохот, а другие затворены, сочатся ноктюрны. Надписи и ярлыки под звонками, кто где живет, кто как умеет — проза и верлибры; и ямбы, наша задача — создать звону достойную среду… И пол затоптан в честь праздника, а дальше чистые броды — и опять наследия… Шумная компания подхватывает меня, заворачивает — в свое веселье. Я усаживаюсь на корточки под окном, хочется скрючиться в углу, когтями пол поскрести, повыть на луну. Но кричат: эй, восстань-ка из пепла, поздравься с нами! Дерни, или шарахни, как в тебя больше заходит, это же не вчерашняя чача из мутной бутыли, вся в грязных перьях, как печень Прометея, а сегодняшнее шампанское — только что из советской глубинки Шампань! Неужели твое горе крупнее, чем каменный дядя на Волго-Доне? На чью кепку может присесть вертолет? Может всплыть подводная лодка! Выпей за то, что пока мы с тобой, а ты с нами, а после — рассеемся каждый в свою сторону…
И приходит не менее грандиозная дочь Грузии — густа телом, и цветом, и спелостью. Под взбитыми локотками-подушками — по бутылке «Киндзмараули», а в руках — картонная тарелочка в красном обводе, с разломленным гранатом, с яблоками. Она вышибает пробки сразу из обеих бутылок, и наплескивает в бумажные стаканчики и подсаживается ко мне, ей так неудобно сидеть, ей так не скомкаться. И она звучно хлопается на пол.
— Тебе плохо? — спрашивает она. — Покушай яблочко, на, покушай.
— Мне хорошо и почти отрадно, — говорю я. — Бегут паровозы — привет ему! Плывут пароходы — гудок… вот такой, — я подкатываю к себе пустую бутыль. — А пройдут пионеры…
— Ай, слушай, давай выпьем. Знаешь, мы с подругой Макой однажды так напились, что ее муж Коте едва мог свести нас по улице, до того нас бросало из стороны в сторону. А навстречу какая-то дама — и говорит: «Фу, как паршивец наклюкался, две женщины его увести не могут!..» — и разглядывает меня глазами южной ночи. — Я не знаю, что у тебя случилось, я скажу тебе хороший грузинский тост: уимедо имеди хар шони чуриме о! Нравится?
— Нравится, — говорю я. — Переведи!
— Потом. Пей, пей… — и сама пьет — до дна. — Не знаю, как точно, наверное вот: безнадежная надежда, да благословит тебя Бог!
Я иду по длинному, как роман, общежитскому коридору, и грохот — не то в кухне, не то во чреве стен, и мне вдогонку — крик лучшей Райки: это мой грохот, слышишь? Эти демоны хотят быть воспеты не твоим голосом, а моим… Воспоешь — подрежу!… Вот и кончились двери восемьдесят пятого года. И долгий сквозняк по коридору — от вчерашнего большого окна — к дальнему, запотевшему, уже незначительному…
Я несу в руках — бумажный стаканчик с красным вином, со вкусом весеннего воскресенья… Послушай, авось услышишь! Пусть поклоны сопродивших наш путь деревьев говорят тебе не о ветре, а о театре… Пойдем гулять в Сокольники!
1985, 2002
ИЗ КНИГИ ПИРА
XLI
…суть дома сего — вхождение в сверкающую ночь торжества или в торжество ночи. Большие сгрудившиеся: декламаторы, виночерпии, сердцееды, их смещения и отождествления… Любовь обнаруживает кучность даров на высоте и запорошенные глаза, а вещи вложены в грани с бегущей искрой. Многие звуки сплетены меж собой и плавны… Так что все недоставшие улики — здесь: готовы превращаться в вино, и в злаки, и в румяных зверей дома. И хотя вздутое пелериной стекло или балетные пачки фарфора музицируют о пошедшей хрупкости… о, сердцееды и зверобои! — их неустанные уста!..
Но что за вторжение — во вторую треть торжества, в полутень от стократ пересекшихся веселых путей? Кому пред захрустывающим вертеп и обсасывающим ножку канкана телевизором ниспослан — кривоугольный сидячий сон? Жуткий старец дивана, восточный пришлый из свившегося в каракуль странствия — или в смирительном бредне пространства, сбежавшегося на нем в