Нежнее неба. Собрание стихотворений - Николай Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступившее за этим десятилетие жизни нашего героя документировано крайне скупо. Возможно, перенесенное в тюрьме заболевание позволило ему получить инвалидность – по крайней мере, больше никаких сведений о его «трудовой деятельности» у нас нет. Даже стихов за эти годы было написано исчезающе мало: четыре в 1946 году, три – в 1947-м, столько же в 1948-м. Его галантная манера приветствовать звучными рифмами любую леди, неравнодушную к поэзии, позволяет нам восстановить один из первых его маневров после освобождения: 3 апреля 1946 года он записывает назидательное стихотворение в альбом Тамаре Лапшиной; это – родственница Кугушевой (по-прежнему томящейся в Казахстане), которая время от времени организует ей вынужденно скромное вспомоществование. Три месяца спустя полунищий больной Минаев добавляет свой вклад к очередной посылке: «Вместо всякой вкусной жвачки, / В край далекий из Москвы, / Папирос плохих две пачки / Посылаю я, увы!». Между ними возобновляется переписка (из-за перерыва, вызванного минаевским арестом, она считала, что он умер) и они в принятой в их бывшем кругу полушуточной манере уговариваются еще немного пожить в надежде на встречу: «У меня уже все приготовлено для сыграния в ящик. Но давай дадим друг другу слово подождать до осени, скажем месяца два. Неужели тебе не хочется повидать меня и поговорить? Фортуна может еще, вопреки всяким очевидностям, над нами сжалится и колесико судьбы задержится где-нибудь на счастливом номере»[101]. Она же поддерживает его, получив (несохранившееся) письмо с жалобами на житейские обстоятельства, способствующие молчанию: «Жаль мне, что ты бросил писать, это уже совсем никуда не годится, дорогой. Ты ведь такой талантливый поэт. И мастер хороший, это совсем позор.
Помни, что бедность вечный спутник поэтов! И голод – тоже»[102]. Опять возникает (очевидно несбыточная для обоих) тема будущей встречи: «Жди меня, Николаша, милый! Будет трогательное свидание престарелых друзей! Сколько я стихов, Колька, написала, несмотря на жуткие условия – холод, бураны, вода в хате мерзнет. Быт подлинных троглодитов. Если бы ты был человек не на одну русскую букву, ты бы приехал бы сюда ко мне хотя бы летом и проведал бы меня! Да и экзотики бы понабрался на всю жизнь. Да и меня бы отсюда похитил, хотя я довольно плотно здесь завязла»[103]. Тем временем в жизни Минаева появляется новое действующее лицо.
В первой половине 1920-х годов среди литературно-музыкально-театральной компании молодежи, в которую был вхож и Минаев, была заметна Зоя Евгеньевна Сотникова, дочь орловского художника Е. М. Сотникова, значащегося в истории искусств автором единственной картины «Ярило». Наш герой познакомился с ней (не картиной, а девушкой), вероятно, в середине 1924 года, но обоим запомнилась одна и та же встреча: на похоронах Брюсова. Тридцать лет спустя, разделенные несколькими тысячами километров, они сверяли свои тогдашние впечатления. Она: «На днях был вечер посвященный Брюсову в Колонном зале. Читались его стихи и был большой концерт. Вспомнилось, как мы были на его похоронах. Был хороший осенний день, хотя я была в шубе. Ты конечно не помнишь, она была широкая японская <?> как тогда носили, отороченная норкой. Запомнилось, как похоронная процессия следовала через старое кладбище на Новое, как семенила за гробом в черном жена Брюсова, как говорил Луначарский, близко к которому мы стояли, он был в расстегнутом пальто. Был погожий день, склонявшийся к вечеру, в прозрачном осеннем воздухе громко раздались слова Луначарского: «Брюсов жив, Брюсов не умер» и тут же раздался паровозный гудок. Мелкая деталь, возвратившись домой, я открыла окно. У нас было много антоновских яблок. А помнишь ли ты, и знал ли ты?»[104]. Он: «Да, 9 окт. Исполнилось 30 лет со дня смерти В. Я. Брюсова. Я очень хорошо помню день его похорон, это был чудесный осенний солнечный день. Я живо помню общее впечатление похорон, но многие частности и подробности этого дня испарились из моей памяти, в том числе и то, в каком пальто и башмачках была моя дорогая Зоюшка, которая – увы! – в то время еще не была мне тем, чем она является для меня теперь»[105]. Тогда же между ними возникла, похоже, тень романтических отношений: она запомнила (на тридцать лет!) дату 10 июля 1925 года, когда было написано письмо, отменяющее их свидание. Январем следующего, 1926 года, помечена обидная минаевская эпиграмма: «Скучно в жизни прыгать, Зоя, / Одинокой стрекозою, / Время Вам уж / Выйти замуж, / Полноту приобрести / И детишек завести». Кажется, она последовала этому совету – и когда они снова встретились в 1950-м, у нее была дочь. У него же не было ничего.
«По-прежнему нам небо бирюзою / Сияет днем, а ночью в темноте / Все те же звезды светятся, но, Зоя, / И мир не тот, и мы уже не те», – этими строками, написанными 12 июля 1950 года, открывается самый обширный цикл любовных стихов Минаева, протянувшийся на десятилетие. Подробностей их отношений мы почти не знаем[106]: как видно будет на следующей странице, вспыхивавшая между ними переписка почти всегда подразумевала посредничество лагерного цензора. Исключения невелики, но выразительны: так, около 1951 года их преследовала какая-то квартирная незадача, из-за которой Минаев вынужден был отправить Сотниковой записку: «Вот до чего довела меня моя злосчастная судьба: приходится из одного района города писать в другой район своей собственной жене и ходить к ней на свидания, как к чужой, за которой зорко следит ревнивый муж»[107]. Возможно, впрочем, речь шла об ужесточении ее рабочего режима: трудилась она то в каких-то полуподпольных артелях по выпуску шелковых платков, то в цехах по изготовлению мягких игрушек. Была она доброй, взбалмошной, непутевой. В их коммунальной квартире шел ремонт; у рабочего («болезненного, хрупкого, очень жалкого и старательного»[108]) жильцы украли телогрейку. Рассказ об этой истории она заключает словами: «Мне его жаль потому, что я вижу в нем такого же неудачника, как я сама»[109].
В феврале 1952 года у Минаева случился инфаркт. В больницу, по тогдашнему обычаю, жену не пускали, но он нашел способ с ней увидеться:
«Когда пойдешь, встань у моего окна, на дорожке. Там есть около самой загородки не то столб, не то ствол дерева без ветвей, я не разгляжу. Он находится не у моего окна, а дальше, но с моей кровати он как раз посередине моего окна и мне хорошо виден. <…>
Конечно, лица твоего я не увижу на таком расстоянии, а всю тебя разгляжу. Ты не бойся, я с кровати не встану. Ну, будь здорова, моя родная»[110]. Пребывание его там затянулось – и месяц спустя он обычным своим почерком заполнял открытку, отправленную точно в день всенародного праздника: «Пострадавший от инфаркта, / Вместо торта и цветов, / В женский день 8 марта, / В праздник женщин и котов, / О себе напоминая, / Шлю тебе открытку я, / Зоюшка моя родная, / Стрекозоинька моя».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});