Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.) - Андрей Трубецкой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще прежде на одном из допросов я попытался увязать свое здешнее пребывание с отказом Бурмистрову завербоваться и сотрудничать с органами. Щелковский замял этот разговор, промолвив лишь: «Что ж ты думаешь, тебя за это посадили?». Естественно, никаких материалов, касавшихся тогдашней вербовки, в деле, которое мне дали на просмотр, я не обнаружил.
Итак, все материалы сводились к выяснению различных сторон и событий моей биографии, моего происхождения, связей с заграничными родственниками. Особенно подробно были освещены мотивы, почему я не ушел в партизаны еще в Белоруссии. На одном из допросов мне пришлось рассказывать о слове, данном дяде Поле не уходить в партизаны, пока он не уедет во Францию. Я понимал, что этого не надо было делать, но я сообщал об этом еще в 1944 году, когда вербовал меня в разведку В. И. Смирнов. На допросе я видел издали на столе у следователя, исписанные моей рукой листы, а потому не молчал, а говорил все. Обвинение мое так и осталось по той самой пресловутой статье 7-35 — социально-опасный элемент. Наши камерные ветераны — Крамер, Ядров — так и говорили: ничего у тебя нет.
Мне оставался еще так называемый прокурорский допрос, формально осуществляемый в виде прокурорского надзора за правильностью ведения дела, а на самом деле тот же фарс, то же стремление раздавить, дожать то, чего не сумел или не сообразил следователь, усилить вину. Усилить вину — истинное призвание прокуроров. Нашим прокурором был Александр Петрович Дорон. Еще не видя его, я его уже знал по рассказам Крамера, Бокова, Степанова, раньше меня прошедших прокурорские руки. Поэтому, когда имя Александра Петровича упоминалось в разговорах между следователями, мне было ясно, о ком идет речь. К Дорону вызвали меня ночью. «Принимал» он на седьмом этаже старого здания в комнате, выходящей окном во двор. Сам Дорон оказался человеком значительно за сорок, очень толстым, с лицом еврейского типа. Он стоял полубоком к двери, воздев руки к форточке, на которой казалось, повисло его бесформенное тело — он курил, выпуская туда дым, поставив ногу на нижнюю перекладину стула. Помимо него, в комнате находилась еще молодая и очень худосочная девица — стенографистка — в добротном, гладком и светлом платье с какой-то брошью на длинной цепочке.
План атаки был у Дорона, по-видимому, готов, и он сразу же приступил к делу. Кульминацией и заключением было следующее. «Раз вы (разговор шел без мата и на «вы») дали слово белоэмигранту не уходить в партизаны, значит изменили Родине». На мои возражения, что я не мог тогда уйти в партизаны из-за ранения и что ушел позже, он рубил: «Это не имеет значения, вы нарушили присягу, вы изменили Родине». Такого простого и делового подхода Щелковский не сообразил. Это сделал Дорон[37].
Через несколько дней меня вызвал Щелковский и составил только один протокол, где заранее отработанными вопросами (вероятно, не без помощи Дорона) обыгрывалась новая для меня тема — измена Родине — игра на том самом слове, данном мною дяде Поле, о котором я сам рассказал. Подтверждение мною этого эпизода (я этого не отрицал) и легло в основу обвинения меня уже по статье 58-16 — «измена Родине военнообязанным». Доказывать что-то и объяснять было бесполезно, хотя я и пытался это сделать следующим образом. Во внутренней тюрьме был такой порядок: раз в год, первого января можно было подавать жалобы. Это заявлялось заранее, и жалобщика отводили в бокс, где выдавался клочок бумаги и карандаш. Я заранее запасся еще такой бумажкой, сэкономив ее в туалете с тем, чтобы составить черновик жалобы и попытаться отвести от себя страшное обвинение. Когда я писал, надзиратель время от времени поглядывал в волчок и, заметив вторую бумажку, отобрал ее, предварительно потребовав объяснения. Сейчас уже не помню, кому я писал жалобу, не то Генеральному прокурору, не то министру Госбезопасности. Толку, конечно, никакого не было, но... утопающий хватается за соломинку.
Кажется, еще до Нового года меня вызвали в бокс, где невзрачного вида лейтенантик прочитал мне бумажку, что мое дело передается в Особое Совещание, и дал расписаться на оборотной стороне этой бумажки, так и не показав ее лицевую сторону. Для чего такая таинственность — и сейчас ума не приложу. В камере это событие расценили по-своему: «У тебя совсем ничего нет, — заявил Ядров. — Если б было что, то пошел бы через военный трибунал». Я был уже достаточно образованным к тому времени и знал о существовании этих двух судотворящих собраний. Военный трибунал — это что-то вроде суда, куда вызывался обвиняемый, и где соблюдалась некая формальность судебного разбирательства. Особое Совещание было при министре Госбезопасности и никого никуда не вызывало. Оно просто утверждало приговоры по предъявленным спискам. Кто называл сроки — не знаю. Возможно, какая-то комиссия, бравшая за основу мнение следователя. Нередко решение ОСО — так мы все называли этот, не знаю уж, какой эпитет тут поставить: мифический или мифологический, что-ли, орган — сообщалось жертве, когда она работала уже в лагере. Производительность этой системы безгранична. Находясь в Москве, она обеспечивала приговорами все республики Союза.
Наступал Новый, 1950-й год. Было решено его отметить всей камерой. Этому способствовала богатая передача, полученная Сарыловым — событие, как говорили старожилы, беспрецедентное. Правда, была еще одна передача, вещевая, Юрию Степанову, тоже необычное для внутренней тюрьмы явление. Сам Сарылов объяснял это огромной пробивной силой своей мамаши. В передаче были фрукты, шоколадные конфеты, какие-то изысканные печенья и т.п. Мы заготовили в кружках сладкий чай и по сигналу «отбой» улеглись. В соседней раздаточной комнате были стенные часы, и их бой слабо доносился через стенку. На моей обязанности, так как я лежал у этой стенки, было поднять сокамерников в 12 часов. Во всей этой затее был некоторый риск — нарушение распорядка. Но мы верно рассчитали, что наши охранники — люди, и тоже будут встречать Новый год а не подглядывать ровно в 12 часов, что делается в камерах. Со стороны это было, наверное, любопытное зрелище: спящая камера мгновенно превратилась в пирующую. Инженер Майский, человек экспансивный и очень эмоциональный, провозгласил с дрожью в голосе тост, содержание которого могло быть известно наперед. Помимо сарыловского угощения, на столе было самое лучшее, чем мог порадовать ларек. Пиршество кончилось так же быстро, как и началось: через несколько минут все были уже на своих местах под одеялами. Судя по некоторой возне и шуму посуды из раздаточной незадолго до 12-ти и затем наступившей тишине, надзиратели также встречали Новый год в каком-то пустом боксе. Но вскоре они появились, что было видно по движению крышечки глазка в двери. Часовые на дворе тоже отмечали Новый год — в чуть открытое окно были слышны их взаимные поздравления. Не чуял я тогда, в те минуты, что совсем рядом, за стенами этого страшного дома, возле него ходила моя Еленка с мыслями обо мне![38]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});