Костер - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот первый яснополянский день для Нади начался внутренний ход восторженного и немного причудливого одушевления всего, что ей встречалось в усадьбе. Фантазия гнала ее от одного предмета к другому, и она непрестанно гадала и по-своему разгадывала, какую мысль могли вызвать эти предметы у Толстого. Со временем, поселившись в Ясной, она стала, что ни шаг, повсюду видеть Толстого и, читая его книги, населять описания картинами садов, полей, пасек, деревень, которые могли стоять перед его глазами, когда он писал.
Вспомнив свое первое посещение Чепыжа и осязая связь с этой почвой, с этим зеленым покровом над ней, Надя опять поглядела в лицо Ларисы. Ее встретили улыбающиеся глаза, и она приняла сердцем этот милый, спокойный взор. Она посмотрела потом на Машу, сидевшую поодаль с обвитыми одной рукой коленями, почувствовала так много раз испытанный прилив влечения к подругам, широко, свободно вздохнула.
— Я очень люблю Елену Ивановну! — сказала она.
Ей не ответили, и она как будто ничего не ждала в ответ. Но ей хотелось объяснить то, чего не удалось высказать, пока шли. Она приподнялась и заговорила так, словно разговор не прекращался:
— Прошлый год я слушала, как по дому вел экскурсию один толстовец. Не совсем по-прежнему толстовец. Но, в общем, у него что-то осталось… Елена Ивановна с ним тоже ходила, чтобы послушать. Конечно, очень интересно. Столько подробностей о всяком закоулке, о любой вещице. И вот я слушала, слушала, и мне стало тоскливо. Я никак не могла понять — почему?
Только ужасно тоскливо. Я тогда сказала про это Елене Ивановне. Она мне говорит — подумай почему. Я подумала. Маша с любопытством покосилась на Надю.
— И что придумала?
— Мне кажется, мало говорить о вещицах. Получается, как будто показывают коллекцию. Собрано, расставлено, занумеровано. И что-то такое рассказывается о номерках.
— Но ведь это музей! — возразила Маша.
— Конечно.
— Почему вдруг пренебрежительно — «вещицы»? Это экспонаты. Как же о них не говорить?
— Важно, Маша как говорить. Вот когда музей показывает твоя мама — смотришь на вещи, но думаешь о самом главном. Не об одних вещах. Понимаешь? О том, ради чего они хранятся, зачем это все надо — беречь картинки на стенах, и сами стены, и что вокруг. Все время как-то живешь с главным.
— Ну, а толстовец, про которого ты… Он разве не так?
— Он все-все знает! И уж если начнет про карандашик какой, — пошел! Кем карандашик подарен, в каком году и как потом пропал, а его нашли, и кто нашел, какой замечательный человек, и о похвальной деятельности его, о его семье, и опять — в каком году, какого месяца, числа. Заговорит, заговорит… пока из толстовского дома не исчезнет без следа сам Толстой.
Надя всмотрелась в Ларису, точно спрашивая — права ли, и сразу же кончила решительным заключением:
— Экскурсоводы должны работать, как Толстой. Его произведения — это множество подробностей. Но он никогда не забывал о главном — зачем он пишет.
Лариса засмеялась и, обнимая Надю, притянула ее к себе.
— Ты сказала это маме? — живо спросила Маша.
— Да.
— И что она?
— Елена Ивановна похвалила.
— Известно! Ты у мамы любимица!
И снова в разговор вплелась веселость, которая озарила тот осенний день общим счастьем подружек.
…Сейчас, когда с небольшой высотки открылась перед Надей деревушка Грумант, она вдруг задала себе вопрос: почему с такою ясностью ожили подробности прошлого? Ответ был быстрый: она бесконечно рада, что вот-вот опять увидит Ларису и как же не думать о самом хорошем, что в жизни испытано обеими вместе? Но — вечная история! — в ответе скрывался другой вопрос. Существует ли вообще настоящее без прошлого? Что такое прошлое? То, что было сто лет назад? Или десять? А если всего год? Если один день? Нынче народ поднимается на защиту своей земли. Она своя, потому что была ею много сот лет, и год, и день назад. И она своя сегодня, в настоящем. Построены новые заводы, новые каналы, созданы новые машины. Они новые, нынешние. Но в то же время они уже вчерашние. Странно. И, может быть, неверно?
Надя решила непременно говорить об этом с Ларисой. Рассказать обо всем, что было в Москве и что встретила она дома. О своей маме. И тогда о том, кто теперь лежит в Надиной комнате. О раненом. Это тоже из прошлого, которое стало настоящим.
Уже виден в Груманте белый каменный дом с красивым маленьким крыльцом. Из-за него выглянула изба тети Агаши — матери Ларисы. На скамейке у палисадника, по своему обычаю, сидела слепая бабушка. Все по-старому.
Она узнала Надю по первому звуку голоса — сухонькая старушка в застиранном ситцевом платье, как я просторном мешке. Ее голова дернулась куда-то к небу. Застланные голубоватыми бельмами глаза стали перекатываться из стороны в сторону, забегая кверху, словно выискивая и все еще надеясь что-нибудь увидеть. Она гладила и обирала дрожащими пальцами платье.
— Нету, — улыбаясь, сказала она, — нету Ларисы… Не знай, когда придет… Поди, поди в избу, спроси у матери, мать аккурат прибежала.
Горница наполнена была сердитым шипеньем примуса. Около него тетя Агаша перетирала помытые тарелки. Оглянувшись на дверь, закивала Наде, шагнула к ней.
— Заходи, Надюша, заходи. А мы думали, ты в Москве… Вернулась? Когда? Да, никак, с лица спала? Что это ты?.. Утомилась? Садись-ка, попьешь со мной чайку. Я полчасика с тобой побуду — идти надо в правление. Вызвали. Колхоз лихорадка забила. На свете-то что только делается, а?.. Садись вот сюда.
Она говорила приветливо, не переставая орудовать развевающимся полотенцем, пока речь не дошла до Ларисы. Здесь тетя Агаша присела, бойкий голос ее стихнул:
— Ничего от нее толком не дознаешься, от Ларисы моей. Не поймешь, где и пропадает. Уйдет с утра раньше меня, а домой — то к вечеру, а то намедни в полночь. В Туле, скажет, была, и все. Один только раз говорит: что, мол, ты меня спрашиваешь — знаешь, говорит, сколько ребят наших в армию ушло? Я ей: девчонки-то, говорю, при чем? Их чай, не забирают? Это еще как знать, говорит. Вижу, она что-то таит про себя. А станешь выпытывать — молчок. Может, ты чего знаешь, Надюша?
— Могут, конечно, и девочек мобилизовать на разные работы, — ответила Надя и сказала, как сама под Москвой копала с молодежью щели.
— У нас тоже слышали. Оборону будто готовить заводы начали. Про Косую Гору рассказывали. Да коли война до Косой Горы дойдет — какая там оборона, — махнула тетя Агаша рукой и тихонько тронула Надино плечо.
— Лариса-то у вас в последнем классе комсоргом была. Так ведь говорю? — сощурилась она и покачала с укоризной головою. — Вот оно, думаю, пошло откуда. Небось ты тоже голосовала, как ее выбирали?.. Натворили себе беду, девоньки!
Вместе со вздохом тетя Агаша хитрее поглядела на Надю.
— Ты бы попридержала малость Ларису, а? Хоть бы она сама-то не лезла в полымя.
Надя улыбнулась в ответ. Опять что-то новое начало ей видеться впереди, до сих пор глубоко скрытое. Но ее мучила усталость. Путь от станции до Груманта, пройденный почти незаметно, теперь ее пугал, и она тешила себя надеждой, что в Ясной подвернется автобус. Как могло случиться, что чуть не весь первый день желанной и счастливой встречи с мамой она пробегала по подружкам, было ей сейчас непонятно. Какой стыд! И что скажет Надя отцу, с которым даже не повидалась?
— Тетя Агаша, пожалуйста, дайте мне поскорей чаю. Я должна бежать.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1С отъездом Юленьки вернулось к Пастухову давно не испытанное им состояние: рой чувств снова шумел в его жилах. Полной грудью вдыхал он утренний воздух, насыщенный током обильно политых с вечера рабаток и клумб. Розы распускались в полную силу. Горьковатый их аромат минутами смягчался медом, пряность которого слали издалека уже зацветшие липы. Чтобы заставить голову работать (убеждал он себя), надо опереться на природу. Иной ведь раз на дуновенье ветра лес отзовется такою песнью, что задаст мыслям и тон, и ритм, и строй. Дня два он нарочно не подходил к своему столу, пока потребность что-то делать не усадила его.
Чем было «что-то» — Пастухов еще не знал. Ему хотелось идти, и он шел, но шел ощупью, угадывая мысли по обрывкам, попадавшимся в темноте суждений. Толчком к неясным планам была та встреча с театральными друзьями, когда они сюрпризом поднесли ему известие, что репетиции его новой комедии прекращены. Тяжесть обиды начала уступать место интересу к предложению, от которого он тогда раздраженно отмахнулся и которое теперь показалось неожиданно заманчивым. Это был замысел какой-то пьесы, сейчас ему думалось — сатиры, может быть, даже буффонады, нечто злободневное или просто злое. У него еще не складывалась фабула, а только мелькали в воображении сонмы уродищ, выродков, гномов с жестокой претензией на величие, с бесстыдными повадками шаманов. Где-то в гуще этих карлов должен был обретаться и предмет их ненависти — прекрасное утро человечества, зовущее к себе и себя утверждающее.