Битва в пути - Галина Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Рыжика появилась манера перебивать самого себя вопросом «да»? как будто он и говорил, и сам себя проверял, и что-то обдумывал во время разговора.
— Пап! В Китае есть коммунисты, да? И в то же время там держат капиталистов, да?.. Как же так можно?
— Папа, Чехословакия и Польша похожи по размерам, по климату, и демократические, и все такое, — говорила Аня. — А Витин дядя ездил за границу и говорит, что в Польше гораздо труднее, чем в Чехословакии. Почему это, папа?
Не успевал он ответить дочери, как сын уже спрашивал о своем:
— Пап, мы хотели организовать союз изобретателей, да? А Анна Васильевна говорит: «Организуйтесь в пределах пионерской и комсомольской организаций». А у нас в пионерах скучно… Какой интерес, да? Всех принимают! И плохих и хороших! Надо принимать тех, кто может изобрести интересное, да? Вот это было бы здорово!
— Папа, — перебивала Аня, — скажи, пожалуйста, почему стыдно, когда мальчик и девочка переписываются?
— Это ты о Вите? Зачем вам переписываться? Он живет через дом. Пусть приходит, разговаривайте сколько хотите.
— Он приходил, а тетя Нюра говорит: «Рано еще женихов приваживать». На той неделе он пригнел, а Бутуз как заорет: «Жених пришел!» Мне так стало некрасиво!
— Зачем же ты орешь по-дурацки! — упрекнул Бахирев Бутуза.
— Я обрадовался очень.
— Чему же ты обрадовался?
— К нам еще никогда женихи не приходили. Стоило Бахиреву полчаса посидеть с детьми, как они притихали на весь вечер, словно сами начинали стыдиться ссор и криков. «Они же хорошие дети! — думал он, — Только все, как это говорится, с ярко выраженной индивидуальностью. И никто этих индивидуальностей не направляет…»
Когда они были маленькими, Катя отлично ухаживала за ними — мыла, одевала, кормила. Теперь они сами умеют есть, мыться и одеваться. Они становятся маленькими гражданами. Им уже надо знать, почему в новом Китае «держат» капиталистов, почему в Польше живется труднее, чем в Чехословакии, почему скучно в пионерском отряде. И ни с одним из этих вопросов они не могут прийти к матери.
— Катя, — говорил он, — взялась бы ты за детей. Ведь в детском доме, где триста человек, не бывает такого бедлама, как в нашем от нашей троицы.
— Ну что я могу с ними сделать?
И он понимал: она действительно ничего не может.
Она не могла ни занять детей, ни ответить на их вопросы, ни стать для них авторитетом, ни вызвать их доверие.
— У нас на заводе читают лекции о воспитании детей. Ходила бы хоть на лекции!
Она покорно, но без интереса согласилась:
— Хорошо, я буду ходить на лекции.
Под предлогом переутомления и бессонницы он ночевал в кабинете и неприязненно дергался каждый раз, когда она входила. Ему тяжело было говорить с ней, по тому что приходилось старательно молчать как раз о том, что его заполняло: о «побоище» и о любви к Тине. И любой разговор с Катей становился ложью.
С возвращением семьи встречи с Тиной также утратили тот свет и покой, которыми они были наполнены. Тинины надежды на рождение сына оказались напрасными. Она сникла, погрустнела, стала замкнутее и молчаливее. А он уже не мог не видеть ее. Угасло душевное потрясение первой близости, по тем обнаженнее становилась физическая тоска. Бахирев вспоминал теперь не кузнечика и не ромашку, а то чувство, которое впервые захватило его с такой остротой и которое, едва открыв ему, отняли у него.
После приезда Кати Тина настойчиво порывалась прекратить тайные встречи. А его оскорбляло то, что она легко отказывается от них. Часы свиданий стали тревожными и полными обид. Любовь не прошла, но прошел ее праздник, начинались ее жестокие будни. Вдобавок осень брала свое, и сентябрь, как бы вознаграждая себя за ясные дни, по вечерам громоздил тучи и лил дожди.
У Тины и Дмитрия не было пристанища, и дождливыми вечерами, досадуя и страдая, они, как подростки, скитались по чужим парадным и лестницам.
Среди десятков лестниц, обследованных ими, подошли только три. В одной было малолюдно, полутемно и имелся подоконник, удобный для сидения. Но эту лестничную клетку портили звонкоголосые фокстерьеры, жившие во втором этаже. Стоило неосторожно пошевелиться или повысить голос, как фоксы заливались лаем, дверь открывалась и через цепочку высовывалась голова с козлиной бородкой. Человек смотрел поверх очков и для этого нагибал голову так, словно собирался бодаться. Под лай охрипших от злости фоксов козлобородый человек спрашивал Тину и Бахирева:
— Что вы тут опять делаете, молодые люди? Краснея, они пускались в бегство.
В другом парадном не было фоксов, но зато не было подоконников, и разговаривать приходилось стоя.
В квартирах, выходивших на третье парадное, жило несметное количество тощих кошек, которых то впускали, то выпускали. Кроме кошек в этом подъезде жил управдом в образе юной, но строгой особы, которая ходила взад и вперед и каждый раз сообщала, что посторонним стоять в чужих парадных воспрещается.
Придя на очередное свидание, мокрый от нудного вечернего дождя, Бахирев чертыхнулся.
— Черт побери! Мне не пятнадцать лет, чтобы шнырять по чужим парадным! Да и в мои пятнадцать не шнырял я по парадным.
— Ну, кончим, Митя, — страдающим голосом сказала Тина. — Кончим, родной, разве я не вижу, как тебе тяжело?
— Скажи другое. Скажи, что тебе тяжело.
— Ах, нет, я не о себе!
— Ну как же не о себе! Я рвусь к тебе. Вру. Бросаю самые неотложные дела. Тащусь по грязи в этот вонючий кошачий подъезд. И для чего? Для того, чтобы услышать: «Зачем ты пришел?»
— Митя, для меня даже такие наши встречи, даже в вонючем подъезде, — счастье. Но я не в силах видеть, как ты мучаешься.
Очередная кошка с шипением ворвалась с улицы и стала царапаться в дверь к управдому. Не дожидаясь появления управдома, Тина и Дмитрий быстро нырнули в темноту и под дождем перебежали из кошачьего парадного в собачье. Здесь надо было шевелиться осторожно и разговаривать как можно тише.
— Любовь должна приносить радость, — поглядывая на опасную «собачью» дверь, шептала Тина. — А для тебя…
— Почему ты' не хочешь, чтобы я где-нибудь нашел комнату?
— Но где? Как? Ах, и не в этом дело? Митя, к чему это приведет? Мы и так слишком привязались друг к другу. А если еще…
Тина боялась, что близость слишком захватит обоих.
— Ну, что «если»? — гневно спросил Бахирев, неосторожно повысив голос.
— Гав! — предостерегающе раздалось за дверью.
Они замерли, уповая на милость фоксов. Но фоксы были неумолимы, через минуту они уже вовсю лаяли а два голоса.
— Будь они прокляты! — сказал Бахирев, увлекая Тину из парадного.
На улице под каплями мелкого дождя он остановился и продолжал:
— Ну что «если»? По крайней мере, сможем спокойно разговаривать.
Ему приходило в голову, что будь у него только Аня и Бутуз, он оставил бы их. Предать Рыжика он не мог. Но его оскорбляло то, что Тина не только ни разу не заговорила с ним о совместной жизни, но обрывала начатые разговоры на эту тему. Если бы она плакала, умоляла, просила, упрекала, кляла, все ему было бы легче, чем это казавшееся холодным молчание.
— Ты не любишь меня! — жестоко говорил он, не чувствуя, как дождь стекает по лицу. — Очевидно, для тебя это просто: вот так сблизиться, потом отшвырнуть!
— Тебя? Отшвырнуть? Такого, как ты? Боже мой!
— Если бы я тоже был из таких! Но я… У тебя даже мысли не возникло о том, чтобы быть вместе. Ты не хочешь этого.
— Не хочу… — Он услышал, как она сглотнула рыдание. — Да, не хочу. Разве я не знаю, разве я не понимаю тебя! Сейчас ты живешь с ними и тоскуешь обо мне. Но если ты будешь жить со мной, ты каждую минуту будешь тосковать о… о Рыжике. Митя, Митя, разве я не знаю тебя?
Она заплакала. Она плакала при нем впервые, и слезы ее сразу смягчили Бахирева. Он обнял ее.
— Ну, не плачь, ну, прости! Я скоро сам начну плакать от этой собачье-кошачьей жизни!
А у нее уже ничего, кроме такой жизни, не было. Ни сына, ни мужа, ни дома, ни чистой совести, ни былого спокойствия, ни прежней себя.
Только любимое лицо, которое она даже разглядеть не могла, только жадно ощупывала в темноте. Только непрерывное ожидание: вот она соберется с силами, вот он образумится, вот приедет Володя — и все будет кончено. Она останется одна. Она и мысли не допускала о том, чтоб увести его от семьи и обречь троих его детей на сиротство, испытанное ею самой. Ока знала: если б даже она пошла на это, он сам не найдет ни покоя, ни счастья вдали от Рыжика. Слишком сильны были все его привязанности, слишком глубоко вкоренилось в него чувство ответственности за судьбу тех, кого он вызвал к жизни.
А видеть его рядом с собой неспокойным, несчастливым, тоскующим о других — этого не позволяли ей ни ее гордость, ни ее любовь. Она знала с самых первых минут — им не быть вместе. Ей суждено одиночество. И пока неизбежное не наступило, она жадно впитывала прощальные минуты короткой близости. Можно было хоть обнять его, хоть услышать его горячие, сбивчивые, несправедливые упреки. Скоро не будет и этого.