Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обет молчания, который входил в программу экзерци- ций, был мне не тяжел. Но и здесь мне пошли навстречу и в облегчение придали в компанию одного студента-выпускника, с которым вместе мне разрешалось совершать прогулки. Звали его Фриц Мукерман.
Фриц Мукерман, высокий, очень худой, хорошо сложенный, большеголовый, с каштановыми жидкими волосами, глубоко посаженными карими глазами, в которых прыгали золотые искорки, с выпирающим носом и маленькими музыкальными ушами, чувствительным подбородком и маленьким, слегка скептическим ртом, был самый радушный товарищ, какого только можно себе представить. Обладая низким, убедительным голосом, он был превосходным оратором, мгновенно реагировавшим на любое возражение. Он был идеальным представителем умного служителя культа, находчивым, как берлинец, и фантазером, как испанец, а на деле вестфальцем самым кондовым, с которым ничего не могли бы поделать никакие ветра и перемены эпохи. Его религиозность была мудрой, а его мудрость — простой, искренней, направленной на повседневные заботы религиозностью. Он был, как всякий иезуит, невероятно образован и в то же время преисполнен такой гордой скромности, что лучшего советчика нельзя было себе желать. Не лучшим образом характеризует наше время то обстоятельство, что его блестящие статьи, эссе и речи ныне, через двадцать пять лет после его смерти, совершенно забыты. Однажды на каком- то вечере в Берлине я слушал его, выступавшего в кругу самых отборных и признанных столичных интеллектуалов и их спутниц, светских львиц; говорил он о своем мировоззрении после четверых записных ораторов, представлявших разные партии, — после анархиста, социалиста, коммуниста и националиста, говорил последним и поэтому обращался к уже несколько подуставшему залу. Как вдруг все проснулись, ожили, навострили уши: в тот вечер он легко мог бы крестить сотни две овечек.
Недалеко от колледжа один чудаковатый голландский миллионер осуществил грандиозную подземную постройку. Реализовал свою маниакальную идею — воспроизвести на глубине пяти метров голландской земли один к одному римские катакомбы, параметры коих были запечатлены в капитальном труде кардинала Вильперта. Реконструкция проводилась с такой точностью, что не были забыты даже отдельные кости, набросанные там, где и в оригинале. Вооружившись свечами, можно было часами бродить по этому лабиринту — разумеется, с провожатым, иначе можно и не выбраться оттуда. Мы от души потешались над этим умопомрачительным китчем, не отказывая себе в удовольствии самых дурацких проделок.
Для нашей прогулки нам отводилось «гомерическое», как говорил Фриц Мукерман, время в целых шесть часов, в течение коих мы успели заключить крепкую, никогда потом не прерывавшуюся дружбу.
Медитация пошла мне на пользу, уже через неделю мне стало ясно, что я никогда не смог бы стать иезуитом. Ибо я не обладал ни необходимой для этого выдержкой в освоении науки, ни солдатским умением стоять по стойке смирно перед чем-то непонятным. Противоречия гностической диалектики и ковыряние в бездонном слишком меня занимали. Тем удивительнее было услышать вскоре от патера Кронседера, что он мной весьма доволен, что такие люди, как я, и не должны быть в Ордене — они нужнее в миру. К этому я предназначен. Я его не понял. Во всяком случае, так мне показалось тогда.
Да, медитация пошла мне на пользу. В молчании и размышлении я начал распутывать клубок своего бытия, подбирая по возможности точные понятия для описания собственной жизни. При всей вежливости по отношению к самому себе я стремился быть и бескомпромиссным. Итог получился неутешительным: кредит был мал, дебет велик. Мужества хватало, но оно разъедалось сомнениями. То я казался себе ничтожным и безнадежным, то меня распирала иллюзия, что мне все по плечу. Я, верно, был тогда еще большим ребенком.
Однако я ощущал себя уже будущим директором петербургского театра и заранее наслаждался открывающимися на этом посту возможностями.
В Митаве меня ждал первый сюрприз. Письма от Израилевича не было. Не написал он и в Берлин, как мы условливались, и не ответил даже на телеграмму с оплаченным заранее ответом. Правда, Кузмин сообщал о том, что Израилевич в права наследования вступил. А он сам должен на какое-то время переселиться в отель «Селект».
Так что все было в порядке. Начальная сумма есть, а как уверял Руманов, была бы финансовая база, тогда прочие деньги потекут потоком.
Достаточно оснований, чтобы поговорить с мамой. Я бы охотно взял ее с собой в Петербург, раз уж мне предстоит жить в Петербурге, но представить себе маму в столице было почти невозможно.
Княгиня тоже отговаривала от этого. Она была, похоже, полностью в курсе моих экзерциций и хотя не была разочарована в том, что я не стал иезуитом, но и не радовалась тому, что я собирался руководить в Петербурге театром. Однако ее доброе сердце готово было со всем смириться.
Мама не куксилась. Она понимает меня, сказала она, и ей нетрудно покинуть Митаву; с тех пор, как умер отец, ее здесь ничто не держит. Но сначала она хочет поехать месяца на три к Лизе и ее детям на взморье. Такое известие меня порадовало; можно было принимать конкретные решения и, опираясь на них, выстраивать жизнь.
Нашу часть дома покупал сосед, мебель можно было сбыть; а мою библиотеку, составлявшую уже восемь тысяч томов, я упаковал в ящики, собираясь подержать ее пока на чердаке у своего шурина.
Мы отправились на могилу отца, чтобы проститься. Маме, как мне показалось, и в самом деле было нетрудно расстаться с Митавой; в поезде она была совершенно спокойна. И мне прощание давалось легко, хотя и возникло странно щемящее чувство, когда мы миновали железнодорожный мост и, въехав в лес, потеряли из виду башни Митавы.
Митава — это значило двадцать семь лет жизни, включая шесть лет в Виндаве. Этот городок с его прелестными окрестностями сформировал меня. И все, чем были наполнены эти годы, отплывало теперь в область воспоминаний. Я еще долго стоял у окна купе, когда поезд мчался сквозь густые леса по направлению к Олаю. Митава осталась позади. А что было впереди?
Уверенности мне придавало то обстоятельство, что Пру- щенко тоже, по всей видимости, перебирается в Петербург. Во время моего последнего визита к нему в Риге он, не скрывая радости, сообщил, что ему был направлен запрос о возможности занять пост куратора учебного округа Петер-
бурга. Для министра Кассо это будет началом конца, ибо, окажись он, Прущенко, в Петербурге, уж он позаботится о том, чтобы румына убрали, а там… Багровое лицо его сияло как медный таз. Украинские магнаты тоже способны на первобытные чувства. Когда я ему предложил отправить благодарственное письмо великому князю, он покачал головой. Нет, повышением по службе он обязан не великому князю, а салону графини Игнатьевой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});