Распни Его - Сергей Дмитриевич Позднышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кажется, и генерал Алексеев, Ваше Императорское Величество?
— Да и Алексеев… — Государь круто повернулся и, как будто скрывая волнение, быстро пошел вперед. Земля была сырая, грязная; вдоль тянулись штабеля дров. Шли некоторое время молча.
— Ваше Императорское Величество, вы сильно страдаете? — спросил взволнованный Мордвинов.
— Да. Все, что произошло, так чудовищно. Я не могу еще освоиться с новым положением. Так трудно перейти… — Государь не докончил своей мысли. Опять мучительно шли молча. Дорога вышла из станционного района. Впереди уходила широкая поляна; справа и слева тянулся лес. На опушке белело несколько березок. Над головой синело небо.
— Надо поворачивать, — сказал Государь.
— Ваше Величество, что же теперь будет? Что вы намерены делать?
— Я сам еще хорошо не знаю… все так быстро повернулось… На фронт, даже защищать мою Родину, мне вряд ли дадут теперь возможность поехать, о чем я раньше думал. Вероятно, буду жить частным человеком. Вот увижу матушку, переговорю с семьей… Думаю, что уедем в Ливадию или, может быть, в Костромскую губернию, в нашу прежнюю вотчину.
— Ваше Величество, уезжайте возможно скорее за границу. При нынешних условиях даже в Крыму не житье.
— Нет, ни за что. Я слишком люблю Россию, и я не хочу уезжать отсюда. За границей мне было бы слишком тяжело…
На станции Сиротино Государь передал Воейкову для отправки три телеграммы. Одна из них была адресована брату. Она гласила:
«Его Императорскому Величеству Михаилу. События последних дней вынудили меня решиться бесповоротно на крайний шаг. Прости меня, если огорчил тебя и что не успел предупредить. Останусь навсегда верным и преданным братом. Возвращаюсь в Ставку и оттуда, через несколько дней, надеюсь приехать в Царское Село. Горячо молю Бога помочь тебе и твоей родине. Ника».
Об утреннем разговоре Родзянки с Рузским Государь не знал; не знал ничего о новых гнусных замыслах думских коноводов и не знал о том, что Алексеев отдал приказ главнокомандующим: «Манифест, разосланный ночью, не объявлять и войска к присяге Царю Михаилу не приводить». Знай он это, может быть, сумел бы предупредить брата от принятия рокового шага. Но таинственная, неведомая людям судьба и сознательная злая воля неумолимо направляли Россию к погибели. Все, что могло повернуть ход событий в другую сторону, тщательно и старательно скрывалось. Так была скрыта от Государя телеграмма командира гвардейского корпуса Хана Нахичеванского: «Прошу вас не отказать повергнуть к стопам Его Величества безграничную преданность гвардейской кавалерии и готовность умереть за своего обожаемого монарха». Ни Лечицкий, ни Каледин, ни Келлер — не знали о происходящих событиях. Ни у кого из начальствующих лиц на фронте мнение не спросили. Все решили сами.
В 8 часов 20 минут вечера царский поезд прибыл в Могилев. На станции Государя встретили чины Ставки и все военные агенты союзных держав. Было заметно особенное, подчеркнутое внимание к Государю со стороны иностранных генералов. Они, видимо, хотели засвидетельствовать отрекшемуся монарху те чувства, которых недоставало у «верноподданных» русских генералов. После обеда в поезде Государь переехал в губернаторский дворец.
В десять часов вечера к нему прибыл Алексеев. Он принес новое страшное известие. Ликующий Родзянко радостно сообщил, что Великий князь Михаил отказался принять престол до решения этого вопроса Учредительным собранием. Заговорщики добились своего. Манифест Великого князя вышел из-под их диктовки. Новое известие сильно огорчило Государя; может быть, сильнее, чем собственное отречение. Окончательно ускользала всякая надежда. После ухода Алексеева Государь записал в своем дневнике: «Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выборов через шесть месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость».
Оставшись один, Государь томился духом, мучительно думал и страдал невыносимо. Эти темные ночные муки безмерно ослабляли его нравственные и физические силы. Он все переживал один, замкнутый в самом себе. То, что было несчастьем для него и для России, не являлось, однако, в такой же мере несчастьем для его малодальновидных подданных. Забота о личном благополучии и о личном устройстве не покидала людей и в эти трагические дни. Могут сказать: «Живой о живом думает», но все-таки бывают исключительные психологические и исторические моменты, когда личное не должно выдвигаться на передний план, хотя бы из чувства человеческого достоинства.
В эту ночь, около полуночи, Дубенский встретил в генерал-квартирмейстерской части командира конвоя графа Граббе. Он был оживлен и как-то необыкновенно жизнерадостен.
— Почему вы здесь так поздно? Почему вы так оживлены? — спросил Дубенский.
— Я был сейчас у Алексеева и просил конвой Его Величества сделать конвоем Ставки. Он обещал…
— Зачем вы так поторопились с этим делом? — укоризненно, холодно и с чувством неприязни сказал Дубенский. — Ведь Его Величество в Ставке…
— Я это, Дмитрий Николаевич, отлично знаю и без вашего сообщения. Но не нужно упускать времени. Надо, знаете, ловить момент…
Граббе заторопился. Неожиданная встреча была ему неприятна, как будто поймали с поличным. Не вступая в дальнейшие разговоры, он быстро вышел из комнаты, как всегда элегантный и нарядный. Он, очевидно, не так уж убивался и скорбел, как Дубенский. Лови момент!.. Меняй службу и принципы, не зевай!..
Встреча и летучий разговор с Граббе удивили и сильно разволновали Дубенского. В голову полезли нехорошие мысли: резко и сурово он осудил проворно приспосабливающегося царедворца. «А где же честь и совесть?» — обращал он мысленный вопрос, не ожидая ответа. На улице было пустынно и холодно. Город спал мирным сном. Ни одной живой души, только у подъезда дворца в дубленых постовых тулупах