На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Амнистия! Муромцев, амнистии… слышите ли?
Справа уже показался купол Таврического дворца, а вот и тюрьма «Кресты»: из зарешеченных окон глядят на флотилию думы бледные лики узников, машут платками, и ветер доносит тот же возглас:
– Амни-истии-и-и…
Только сейчас, держа как жених, букетик цветов, Карпухин понял до конца, какой он маленький и серенький. Словно – вошка! Как много требуют от него эти горланящие люди. И как мало у него сил и ума, чтобы ответить им. «А что выселки? А что Байкуль?.. Россия-то – вон пасть у нее какая: она орет и беснуется. До Байкуля ли тут? Кому здесь дело до выселок?..»
Перед Таврическим дворцом была страшная давка. Карпухина чуть не смяла своим задом лошадь конного жандарма.
– Осади назад, – кричали, – честью просят!
– А ты не пихачься своей кобылой… Уважай пешего человека.
Свесилась длань из седла и взяла его за шкирку:
– Ты што через цепь лезешь? – И хотели уже взять.
Тут набежал Ерогин – стал выручать:
– Оставьте его! Депутат – лицо неприкосновенное…
Развернулась сытая лошадь:
– А ты прикосновенный? Ну-ка, пройдем…
– Амнистии! – кричал уволакиваемый, быстро тишая…
Ерогин рассаживал свое «общежитие» с правой стороны зала заседаний думы, взывал в высокий купол потолка:
– Бережно поднять корону еще выше! Пусть она возвысится над ежедневными политическими дрязгами: выше общества, выше любых ошибок политической борьбы, как всегда, бесполезной!..
Дребезжит звонок, как в школе, созывая опаздывающих. Текут через двери волны гостей. Престарелые генералы «времен Очакова и покоренья Крыма», сановники – закостеневшие в старости, как мумии. Бойко семенят полинялые дамы со «связями» (понимай как хочешь «связи»). Юрко вбегают молодые люди, о которых ничего определенного сказать пока нельзя: то ли департаментский прометей с блеском в очках, то ли просто ловкий альфонс…
Затихли. Муромцев выходит на трибуну, а перед дворцом выкатывает артиллерия. Начинаются странные маневры… прямо скажем – чересчур странные! В первый же день работы думы, которая еще и рта открыть не успела, словно застращивая депутатов, катятся лафеты мордатых пушек, грохочут зарядные ящики-двуколки, смачно и утробно чавкают затворы гаубиц, звенят латунные стаканы.
На эти маневры из окна коридора глядит, равнодушно покуривая, лощеный человек в прекрасно пошитом платье; белый галстук его безукоризнен, на волосатом пальце – перстень. Человек смотрит, как солдаты внизу наводят на него пушки.
Кажется, это Евно Фишелевич Азеф – дремучий провокатор, распродавший русскую революцию оптом и в розницу.
Впрочем, он так хорошо загримирован, что невольно берут сомнения: Азеф ли это? Черт его разберет.
Может – да, может – нет…
9Через каждые пять минут менялись за пультами стенографисты. На полу бюро печати, где трещат ундервуды, после спешного ремонта дворца еще валяются стружки, из углов нескоро еще выметут опилки…
Дума работает. Правительство поручает ей обсуждение первого вопроса – устройство прачечной при Юрьевском университете. В рядах депутатов слева – волнение, выкрики:
– Прачешная? Это издевательство… Мы не за тем собрались тут от имени народа, чтобы перемывать грязное белье немецких баронов в Дерпте… Амнистии! Долой смертную казнь!
Дума приняла закон: смертную казнь в России – отменить. Послали на утверждение в Государственный совет. Оттуда закон вернули обратно в думу, как неуместный. Еще тогда – в Зимнем дворце – совет стоял как раз напротив думы, стенка на стенку, как перед дракой. И вот сошлись теперь – разные и враждебные…
Столыпин брал думу в кольцо осады. Лакеи в буфете сплошь из агентов полиции. Извозчики, дежурившие на козлах перед думой, были, как пить дать, шпики. В кулуарах думы бродили подонки русской провокации и шантажа. И отовсюду шли к Таврическому дворцу ходоки – просить о земле и хлебе. А черная сотня посылала телеграммы с матерной бранью на имя председателя – Муромцева.
Министров и прокуроров империи думцы встречали воплями:
– В отставку! Вон, долой… Погромщики, палачи!
Столыпин однажды воздел жилистую руку, выждал тишины.
– Да ведь не запугаете, – сказал он думе, весь напрягаясь…
Карпухин был сбит с толку. Он мало понимал, что происходит с ним, с думой, со Столыпиным. Все было так просто – из Уренска: вот приеду, думал, получу по червонцу за день, отъемся, потому скажу, что выселки нуждаются в землице, а землица нуждается в зернышке… «Где взять того и другого? Помогите…»
Спрашивал он про то у Михаила Михайловича Ерогина.
– Это не ваше дело, – отвечал Ерогин, – правительство и власть на местах уже приняли активные меры… Сидите и ждите!
А мужики из Уренской губернии слали жалостливые письма, сочиненные всем миром: «…а еще сообщаем вам, наш дорогой депутат, что помер Евсей Гордеев, и женка его на лавке валяется, шибко худа, а скотинушка наша воет, и соломки ей достать негде, потому и просим, а вы тоже извольте просить у господ министров». А на трибуне стоит похожий на цыгана Столыпин и говорит Карпухину так просто, будто исправник в деревне:
– Да не запугаешь!
«Ну как тут к нему подойти? С какого боку?» Карпухин все-таки набрался смелости, настиг Столыпина в коридоре:
– Ваше сиятельство, как вас? Господин министр, нам бы хлебушка… из Уренску мы… поселенские, самоходы, значит!
Столыпин остановился круто, метнул в него жгучими глазками.
– Извините, сударь, – ответил вежливо. – Но хлебом и снабжением пострадавших от бескормицы занимается мой товарищ министра, Владимир Иосифович Гурко… к нему вы и обратитесь, пожалуйста!
Гурко, товарищ министра, принял в один из дней Карпухина.
– Хлеб? Уренск? Это где? Почему? – спросил.
– Это далеко, – ответил ему Карпухин. – А почему – не знаю.
– А-а-а… Ну что ж, господин депутат, могу вас обрадовать: снабжение хлебом голодающих губерний министерство в моем лице доверило фирме Лидваль и К°! Не волнуйтесь и успокойте избирателей, пославших вас в кресло думы: хлеб уже закуплен по контракту и выслан… Фирма Лидваль и К° вполне честное и солидное предприятие, так что хлеб будет!
Карпухин вспомнил сверкающий нужник ерогинского общежития. В прохладной глубине унитаза, на котором начертаны вещие слова «Лидваль и К°», с шумом мчится стремительный поток, уносящий в небытие много грехов людских… Гурко сказал о закупке Лидвалем десяти миллионов пудов хлеба – для мужиков! И в ушах стало шумно и звонко: зерно бежало, вода неслась…
Страшно тут стало Карпухину, страшно!
Вернулся уренский депутат в думу, и первое, что он сделал, это пересадку: пересел Карпухин со скамей правых монархистов – в сторону, полевее. Послушал, что там говорят, и пересел еще левее. А дальше левее было некуда – дальше место, где сидеть бы большевикам, но они бойкотировали думу. И уперся Карпухин в стенку…
Совсем одинокий!
Вечером пришел в общежитие – рубаху заставили снять.
– Извольте, – сказал Ерогин, – оплатить понесенные мною на вас расходы. И приищите себе другую гостиницу…
Переехал в номера на Знаменской. Стал жить один, но зато совесть мужика не мучила. У господ посолиднее спрашивал о Лидвале.
– Лидваль, – отвечали кадеты Карпухину и делали знак рукою, как бы спуская воду. – А больше, сударь, ничего не знаем…
Страшно было Карпухину, ой, как страшно! Снились ему по ночам уренские выселки, содеянные стараниями князя Мышецкого, эти жалкие овсы, что шуршат под насыпью, эти тощие буренки, что глодают степной лиственник… Страшно! «Мужики-то ведь ждут, знают, что я здесь по червонцу имею. Хоть сам не ешь, а им посылай…»
– А что делать? – рассуждал. – Вся надежа теперь на Лидваля и его честную К°… Только бы не спустил!
Все говорили о Лидвале, но еще никто в глаза его не видел, «Да есть ли такой? Не сам ли Гурко, товарищ Столыпина, его и придумал? А деньги… к-хм, хм». Однако все депутаты каждый день, хоть единожны, по слабости человеческой природы, навещали нужник и невольно читали на фаянсовой чаше таинственное имя… Значит, такой Лидваль все-таки существует!
Сотни и тысячи людей, собрав с миру по нитке, шли к Таврическому дворцу, – темные и забитые, из глубин русских лесов, с просторов южных степей, из глубин сибирских недр.
– Хлиба, – просили они думу, – нам бы хлиба…
В кулуарах, быстро глотая обжигающий кофе, суетился Иконников-младший, давая октябристам обнимать себя за талию; мирно дрыхнул на скамье «беспартийных» депутатов султан Самсырбай, дитя привольного края, и никто из земляков не замечал Карпухина – далекими казались им скудные мужицкие нужды.
Карпухин жил сам по себе – отчаявшийся, задерганный мыслями.
Тринадцатого мая Горемыкин от имени правительства выступил с декларацией – против думы: нет, не будет создано министерство, ответственное перед думой; нет, не станем, говорил премьер, расширять прав думы; нет, мы не пропустим в жизнь закона об ущемлении прав помещика-землевладельца…