Том 4. Наша Маша. Из записных книжек - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А почему ты думаешь, что это посол?
— А он как генерал. Весь в золоте и даже на шапке золото.
— А что он делал?
— Он ковер трусил.
. . . . .
Как небось страшно для современного молодого читателя звучит у Чехова:
«Дедушка ел ужасно много… и холодный пирог, оставшийся с воскресенья, и людскую солонину»…
. . . . .
К нам, в редакцию «Дружных ребят», пришло письмо из провинции. Читатели, два мальчика, спрашивают, правда ли, что тем, кто соберет и пошлет в Москву тысячу спичечных этикеток, — вышлют в обмен мотороллер или щенка-боксера? И я вспомнил собственное далекое детство, когда какая-то бонна внушила нам с Васей, что если собрать сто почтовых марок и послать их в Китай — оттуда пришлют фарфоровый чайный сервиз или живого китайчонка. Помню, как просиживали мы над плюшевыми альбомами, с трудом отклеивая марки с папиных и маминых старых открыток. И вспомнил еще почему-то китайчонка-жонглера, забредшего к нам на кухню. Мелькание синеватых ножей под потолком. Серая холодная котлета в грязных пальцах.
Рассказ «Живой китайчонок, или Сто почтовых марок».
. . . . .
Старуха гостья уходит раньше других, идет пешком из Замоскворечья в Сокольники. Объясняет:
— Мне просто необходимо движение. А то ведь я — аннулируюсь.
. . . . .
На Зацепском рынке. Дама с умывальным кувшином:
— Кому маринованные огурчики?! Оригинальные огурчики — с хренком, с чесночком…
. . . . .
Человек продает велосипед — английский «Ролс».
Кто-то скептически:
— На нем до угла доедешь и — стоп.
Продавец:
— Мне кажется, у человека глаза есть, и голова есть, и ноги есть. Можно сесть и…
— А у тебя язык есть.
— Да. И язык есть, и велосипед, слава богу, есть. И есть жена и двое детей…
Глупо, но почему-то смешно.
. . . . .
Он же. Расхваливая машину:
— Посмотри покрышки! Наша, советская резина и то пять лет ходит. А это — «континенталь».
Кто-то:
— Зачем же ты опошляешь советское?
Продавец (слегка испуганно):
— Почему опошляю? Я не опошляю (и начинает доказывать «на примере», что костюм, который он носит, сшитый из советского бостона, все-таки хуже английского).
Оппонент (мрачно, не слушая):
— А ты не опошляй.
. . . . .
Восьмого августа, пасмурным утром сидел у открытого окна, работал. Подошел со своим плоским серым ящиком стекольщик, молодой горбоносый мужик, не заглядывая в комнату, постучал осторожно по стеклу, сказал:
— Эй, хозяева, сентябрь подходит.
И стало грустно от одних слов этих.
. . . . .
Два мальчика лет по восьми сидят на крылечке в московском переулке, разглядывают новые задачники.
— Смотри, как складно, — говорит один. — Двойка. Тройка. И пятерка.
И зачастили:
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка.
Двойка, тройка и пятерка…
. . . . .
Сентябрь. Переделкино. «Дом творчества».
Очень красивый, очень молодой и очень интеллигентный человек на костылях (ниже колена нет левой ноги, потерял на фронте). Весь день лихорадочно возбужден, много и приподнято говорит, но за всем этим чувствуется большой душевный надрыв.
Уезжает из Дома какая-то молодая польская писательница или журналистка. В послеобеденный час долго и шумно прощается со всеми в круглой столовой-ротонде. Особенно долго и особенно горячо жмет и трясет руку молодому инвалиду (очень изящно, картинно стоящему перед ней на своих грубых солдатских костылях).
— Я желять вам самого хорошего. И не бывать такой грюстный.
— Да что вы!
— Да, да.
— Я — грустен? Что вы! Полноте. Я… я весел, как… арлекин.
— Нет, нет.
— Уверяю вас. Я верю, что еще будут летать в небесах ангелы и что небо будет в алмазах.
— Ну, не в алмазах, так хотя бы в приличных звездах, — замечает кто-то будничный, в сером макинтоше и в галошах.
Погода стоит пасмурная, дождливая, в саду пахнет грибами, небо в одной сплошной серой туче.
. . . . .
Там же.
Молодая красивая лохматая, вечно заспанная и вечно зевающая женщина. Говорит мало, но на каждом шагу:
— Анег-дот!..
. . . . .
Девочка Вика (Виктория) девяти с половиной лет. Кормили мы с нею после обеда приблудных собак, которых так много здесь, возле Дома творчества.
Вика:
— Говорят: культура! культура! Надо раньше, чтобы нищих не было… и чтобы собаки голодными не бегали.
Насчет нищих это, конечно, с чужих слов, а о собаках — сама.
. . . . .
В Федосьинской сельской школе. Мальчик по моей просьбе рассказывает сказку:
— У одного старика был ковер. А ковер этот мог летать, как все равно самолет. Он так потому и назывался: «ковер-самолет».
. . . . .
Переделкино. Чудесный осенний день. Пруд и берега его, плотина, ветлы над ней, старый парк и деревня на противоположном берегу — все это и всегда хорошо, а сегодня — особенно. Тишина. Зеркало воды, и в нем — все это великолепие.
Стою, любуюсь. Шел через мост над плотиной немолодой демобилизованный, в обмотках, в стеганых ватных штанах, в замызганной пилоточке. Остановился в пяти шагах от меня, под серебряной ветлой и — в совершенном восторге, обращаясь, наверно, ко мне, но не глядя на меня:
— А? Смотри!.. Был бы я настоящий человек, не пьяница такой, — нарисовать бы такую картинку.
Вздохнул, покачал головой:
— Да-а!..
И пошел не оглядываясь.
. . . . .
Видел двух собак — черную и светло-рыжую, которые прилежно охотились — за мышами, что ли. Рыли передними лапами ямы, зарывались мордами в землю, нюхали и продолжали лихорадочно копить.
Я подошел ближе. Свистнул. Черная зарычала, подбежала ко мне, стала лениво лаять. Я цыкнул на нее. Она залаяла громче, несколько раз оглянувшись в сторону подруги и как бы зовя ее на помощь. Но та была увлечена охотой, отмахнулась хвостом и даже, как мне показалось, тявкнула:
— А ну его!..
Черная несколько раз гавкнула, исполнила свой собачий долг и побежала обратно по (черному с желтизной) жнивью.
. . . . .
Стригся и брился в быковской парикмахерской. Вышел оттуда и не понимаю: почему так тоскливо, так тягостно на сердце. О чем говорили с парикмахером? Ах, да. Он рассказывал о своих военных делах. Как ему повезло. У командира батальона прикомандированный к нему парикмахер «стала пухнуть» («Вы понимаете? Да?»). Ну и он спешно откомандировал ее в другой батальон. И вот эта «пухнущая», давно уже разродившаяся и уже давно отстрадавшая женщина (я даже имени ее не знаю) прибавила горечи к моему и без того горькому дню.
А еще что? Ах, да. Спросил:
— Где же тот старик еврей, который работал здесь прошлым летом?
— Ах, Ефим Исаич! А он умер. Поехал к себе на родину, на Украину, и — в дороге умер.
— Он ведь, кажется, и жил здесь — на чердаке?
— Да, летом жил. У него там и кроватка осталась — хорошая, железная. И тюфячок.
И вот опять — кроватка и тюфячок, стоящие на чердаке этого деревянного дома в Быковке, долго не выходят у меня из памяти.
И по-настоящему больно.
Меня давно уже спрашивают: почему вы такой молодой и седой? Потому и седой, что…
А что за этим «что»? Добрый? Добрый ли? Не знаю, не уверен. Но где-то во мне сидит очень чувствительная мембрана.
. . . . .
Ивы (ветлы) над плотиной у пруда. Сперва они были зеленые, потом серебристо-серые, потом покраснели, а сейчас опять в серебре (снег и иней).
. . . . .
Бунин в стихотворении (прекрасном стихотворении) «Художник», посвященном Чехову:
Он, улыбаясь, думает о том,Как будут выносить его, как сизыНа жарком солнце траурные ризы,Как желт огонь, как бел на синем дым…
Это — неправда, неверно, неточно. Чехов так думать не мог, уже по одному тому, что он черно-белый, как кинематограф. Это Бунин живописен и красочен, это его палитра и его поэтика.
. . . . .
Уже четыре месяца ношу в бумажнике вырезку из «Ленинградской правды». Любуюсь и не могу налюбоваться, радуюсь и не могу нарадоваться маленькой заметке, напечатанной под рубрикой «Происшествия»:
Чемоданы в подъезде
Младший сержант милиции Н. В. Трифонов в подъезде дома № 8 по Садовой улице обнаружил два неизвестно кем оставленных чемодана.
Подождав некоторое время, сержант вынужден был отправить вещи в отделение милиции до обнаружения владельцев, а сам, находясь на посту, наблюдал за подъездом.
Только к вечеру он увидел у дома двух подростков. В руках у них были покупки, они с растерянными лицами тревожно смотрели по сторонам.
Владельцы чемоданов, приехавшие в ремесленное училище из Кировской области Аркадий Пожарицкий и Владимир Беспалов, решили посмотреть город. Они оставили свои вещи в подъезде и ушли гулять.
Явившись к дому, ребята и не знали, сколько тревоги они причинили постовому милиционеру.