Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, так вы француз? – обрадовались они, заговорив с Дефремери. – Какое счастье! Командир эскадры нашей просит вас прибыть на борт для переговоров партикулярных, чести вашей не отнимая…
На адмиральском корабле Дефремери приняли с честью, выстелив коврами ступени трапа. Но капитан увидел своего мичмана Войникова привязанным к мачте.
– Что это значит? – возмутился Дефремери.
– Он сразу стал буянить. Но вы же не русский дикарь, вы буянить не станете, и вас вязать не придется…
В салоне корабля тянуло мощным сквозняком, под распорками бимсов качались две клетки с черными мадагаскарскими попугаями. Адмирал вынул шпагу и салютовал. Дефремери – тоже.
– Патент ваш и патент корабля! – потребовал адмирал. – Иначе мы станем признавать вас за разбойников морских…
– Того не предъявлю. И разбой морской не с нашей, а с вашей стороны наблюдаю. Королевство Франции с империей Русской во вражде воинской не состоят, дипломаты войны указно не учиняли.
– Но вами объявлена война Станиславу, королю польскому!
– Если это так, – дерзко отвечал Дефремери, – и если вы сражаетесь на стороне польской, то обязаны флаги Людовика на мачтах спустить и поднять боевые штандарты Речи Посполитой…
– Сдайте оружие! Вы – пленник короля Франции.
Дефремери сорвал с пояса шпагу, и, звякнув, она отлетела в угол салона. Фрегат «Митау» французы взяли как приз и под конвоем в пять вымпелов отвели в Копенгаген.
Дефремери вернули шпагу:
– Вы француз и потому… свободны!
– Нет, – отвечал благородный Дефремери. – Меня вы отпускаете, а товарищей моих в трюмах держите… В таком случае прошу вас считать меня русским.
Послом царского двора в Дании был барон фон Браккель; он навестил пленников, угрожая им лютой казнью:
– Вы опозорили ея величество! Уж я позабочусь, чтобы всем вам быть на виселице. А тебе, французу, висеть первому…
Из Копенгагена французы перегнали «Митау» в Брест: вот она, прекрасная Франция! Дефремери вдыхал запахи родины – глубоко и ненасытно. Тринадцать лет прошло с тех пор, как в дождливую осеннюю ночь он покинул Бретань, убегая от изменчивой любви, и нашел себе вторую родину – в России заснеженной. А тринадцать лет – это немало…
Офицеры держали меж собою совет.
– Полагается нам казнь через головы отсечение. Тебе первому под топор и ложиться, – объявили они Дефремери. – Ладно, мы, русские, а ты француз природный. Благодари судьбу: уже спасен, уже ты дома. Возьми шпагу, коли дают, и оставайся здесь. Только простись с нами по-божески: ну вина поставь… ну песни споем… ну поплачем напоследки.
Дефремери отказался покинуть своих офицеров.
– Вы меня не отпихивайте, – просил он. – Я с вами хочу судьбу разделить. Смерть – так смерть. А вина и так поставлю. У нас, во Франции, вино хорошее, это правда. Его, братцы, уже не репой закусывают…
Глава восьмая
Умер в Березове старый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, и старшим в семье, покровителем ее и заботчиком остался князь Иван… Какой он там заботчик? С утра напьется, слова путного не услышишь. А все заботы легли на Наташу: и белье выстирай, и начальников задобри, и мужа пьяного раздень, за детьми уход…
Весна, весна! А Наташе всего двадцать лет. Ей в ночи белые вирши писать хотелось, музыку слушать. Да вот беда: бумаги нельзя держать, а музыка утешная вся на Москве осталась. Так и пропали эти мечтания втуне, в потемках женского сердца. А уж сколько это сердце настрадалось – никто не узнает. Нехорошие люди Долгорукие: в злате и холе грызлись, а теперь, в обидах ссыльных, никак помириться не могут. И все время делят что-то…
– Что вы делите? – не раз говорила им Наташа. – Только ворованное с трудом делится, а честное – легко. Да и было бы что делить!
– А у нас много чего было, – отвечала Катька, царева невеста. – У нас не как у Шереметевых – у нас-то всего хватало!
– Было, да сплыло… Скоро до воздуха доберетесь, тоже делить учнете: кому больше, кому меньше вздохов досталось… Уймитесь!
Катька в рост, в сыть бабью, входила. Стала вдруг женщиной – волоокой и статной, ей любви жаждалось в остроге березовском. Но предмета не было галантного – одни подьячие да урядники казачьи. Как же ей, царской невесте, унизиться? Она и не глядела в их сторону: пройдет, не заметит. Гордая была. Но иногда (в ночь зимнюю, когда за окнами пуржит и воет) боль за прошлое прорывалась.
– Я, – кричала Катька на весь острог, – не порушенная от его величества! Мое право на престол российский еще не отнято…
А Наташа думала тогда: «Ну и дура же ты, Лексеевна!»
Об этом Наташа часто печалилась: ей в сад хотелось, чтобы яблок нарвать… а потом – вишни, сливы. Ничего здесь нету: вот хлеб, клюква, рыба мороженая, мясо собачье да оленье, молоко – тощее, синее, будто сыворотка… Зато водка здесь крепкая!
Писала она на Москву своему братцу – графу Петру Борисовичу Шереметеву: вышли мне сюда яблочков, хоть моченых, да пришли с оказией верной готовальню мою, посмотреть на нее желаю, а яблочком твоим, братик родный, слезу горькую закушу… Ничего ей брат не ответил: «слова и дела» боялся, мерзавец! А ведь тысячи душ крепостных имел – мог бы от богатств своих хотя бы яблочко сестре выслать… Наташа долго по этому случаю плакала, потом рукою повела крест-накрест, словно брата навсегда для себя зачеркивая, и сказала тогда:
– Апелляции из острога нету… Пользуйся, брат!
Утром муж проснется с похмелья. Начинает старое поминать. Как жил. Какие кафтаны нашивал. Что съесть успел. Что выпить.
– Хватит вам, сударь, тарелки да кубки пересчитывать, – вспыхивала Наташа. – Говорила я вам, чтобы в деревню ехать. От двора подалее. А ныне… Вот лежит дите мое! Уж как люблю его, один бог знает. А буди мне ведомо, что он, в возраст придя, ко двору царскому сунется, так мне легше его сейчас за ноги разболтать да – об стенку! Так и тарарахну насмерть! Только бы уверену быть, что окол престолов мои дети порхать не станут… В мире эвтом много занятиев для людей сыщется – более придворных полезнее!
– Дура-а, – стонал князь Иван. – Ой и дура-а же ты…
– Нет, сударь. Ошиблись: высокоумна я!
Через стены острожные шла молва о Наташе, как о женщине в чести и разуме крепкой. Выйдет она на улицу, всяк березовец издали ей поклонится – и стар, и млад. Слова дурного о ней не придумаешь. По городу слухи ходили:
– Наша императрица – курва самая последняя! Уж коли таку кротку бабу Наталью выслали, так, видать, в Рассеи порядков не стало…
Березов жил сам по себе: Петербург слишком далек, там престол, там перемены, там какой-то Бирен (значение которого до конца березовцы так и не понимали), там войны разные, а здесь снег да тишина… рай. Ругай, круши, матери! Воевода Бобров не выдаст – свой человек. Закостенел, заберложил, бородой зарос (тоже яблочка лет с двадцать не кушал). Спасибо Тобольску: иной раз пришлют оттуда бочку с капустой квашеной, тут все накинутся с ложками, и в един час всю бочку – до самого дна – под водку стрескают!
Хорошо жили… тихо. Раздумчиво.
Дай-то бог и далее так жить.
– Нам Питерсбурх не в указ, – говорили березовские. – У нас Тобольск есть, а там губернатор… Ну и хватит нам!
А весна выдалась пригожая. Посреди острога был копан (еще Меншиковым) ставок, и слетались туда лебеди. Наташа кормила их хлебом, они ей свои шеи давали гладить. Экие умницы! А месяц май закатился над тундрами незаходным солнышком. Растеплело в краях березовских. На берегу речном размякли сугробы, из-под снежной замети кресты выступили – князей Меншиковых да Долгоруких. И в один из дён все опальное семейство потянулось гуськом из острога – пошли проведать папеньку с маменькой… Каково-то лежится им там? Первыми шли в паре Наташа с Иваном, и князь Иван, на диво трезвый, руку жены в своей руке держал и говорил слова хорошие:
– Наташенька, ангел ты мой, прости меня… Ей-ей, слаб человек посередь страстей мирских. И только вот, на виду могил, от греха бежать желаю. Ах, синица ты моя! Люблю я тебя, Наташа…
За ними, голову задрав, на солнце глядя, будто ястребица, шагала порушенная невеста царская Катька. У нее даже сейчас много всего было напрятано. Вот и сегодня убрала жемчугом копну волос своих, а на руке манжет имела особый, и в манжете том – медальон, на коем портрет царя покойного… Шли за Катькой братики – Николашка, Алешка, Санька и бубнили молитвы, спотыкаясь. За братцами – золовки Наташины: Анька да Аленка – эти две (еще глупые) тоненько выпевали нечто божественное.
Вот вышли семьей на берег – к часовенке. Стали у крестов печали свои выплакивать. А Наташа в сторонку отошла, чтобы одной (без Долгоруких) о себе поплакать. Расселись внизу раскисшие, словно грибы после дождя, березовские строения – гниль да труха, мохом затыканная. Чадные дымы выплывали из дверей и окон. Из церквушки Рождества богородицы вышел к Долгоруким березовский поп, отец Федор Кузнецов, человек добрый, и стал увещать он князя Ивана.