Дом на площади - Эммануил Казакевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одновременно с Меркером в разных частях города были задержаны некоторые из его посетителей, в том числе помещик Аренсберг, которого полиция разыскивала давно.
Бумаги, захваченные у Меркера при обыске, привезли в комендатуру. Лубенцов, Касаткин, Яворский и Ксения сели их рассматривать. Дежурному было велено никого не пропускать в кабинет. Углубленный в чтение бумаг, Лубенцов тем не менее услышал, как Касаткин, приоткрыв дверь, велит дежурному прислать сюда двух автоматчиков и командира комендантского взвода.
- Зачем они вам? - спросил Лубенцов, подняв глаза на Касаткина.
Касаткин повернул к нему лицо, бесшумно прикрыл дверь и, подойдя к столу, сказал:
- Арестовать Воробейцева.
- По-моему, не надо спешить, - сказал Лубенцов, подымаясь с места. Нет, нет, Иван Митрофанович. Не будем делать необдуманных шагов. Вызовем его, побеседуем, выясним. Воробейцев просто доставал через этого поганца что-нибудь вроде машины, фотоаппарата и, разумеется, не знал, что за птица этот Меркер. Вы ведь не думаете, что Воробейцев - враг. Или думаете?
- Надо его арестовать, - сказал Касаткин.
- Надо разобраться, - возразил Лубенцов. - Яворский, скажите дежурному, чтобы вызвали Воробейцева.
Яворский ушел и сразу вернулся.
Воцарилось молчание, нарушаемое только шелестом бумаги.
- Я в партии не первый год, - высоким ненатуральным голосом заговорил Касаткин. - Я был в партии тогда, когда вы, может быть, еще состояли пионером. Я требую, чтобы вы считались с моим мнением. Вы чересчур самонадеянны и думаете, что понимаете больше всех.
Лицо Лубенцова залилось краской, потом побледнело, но он сказал почти мягко:
- Такие вещи лучше говорить наедине.
- Да, да, - пробормотал Касаткин и отошел к окну.
Ксения встала и вышла из комнаты. Яворский вспотел, покраснел, тоже поднялся и хотел выйти, но Лубенцов остановил его.
- Что ж, говорите, говорите теперь, - сказал Лубенцов. - Я готов выслушать все, что вы мне скажете. И заранее говорю вам, что буду рассматривать наш разговор не как разговор начальника с подчиненным, а как обмен мнениями двух членов партии. Поэтому выкладывайте. Давайте, давайте. Лучше сказать, чем таить в себе. Я ведь впервые слышу от вас эти обвинения. А я-то думал, что мы живем душа в душу.
В дверь просунулась голова дежурного.
- Командир взвода и автоматчики прибыли в ваше распоряжение! - громко доложил он, щелкнув каблуками.
- Отставить, - сказал Лубенцов. - Пусть идут отдыхать. Воробейцева вызвать ко мне.
Дежурный скрылся.
- Вы обязаны считаться с мнением других товарищей, - негромко сказал Касаткин. - Вы не должны думать, что все вам открыто, что вы все знаете...
Слушая, Лубенцов покачивал головой, полный искреннего удивления, еще более сильного, чем испытываемая им обида. А он-то думал все время, что по всем вопросам советуется с Касаткиным, почти ничего не делает без его совета и что между ними существуют самые правильные, какие только могут быть, служебные и товарищеские взаимоотношения. Лубенцов редко, только в крайнем случае, принимал с ним тон начальника, всегда подчеркивал, что их служебные отношения в конце концов дело случайное и что с таким же успехом он мог быть подчиненным Касаткина, как и начальником его. Но теперь он думал, что, может быть, Касаткин прав, может быть, он, Лубенцов, не все делал для того, чтобы создать правильную, товарищескую атмосферу в комендатуре. Легче всего было решить для себя, что Касаткин, не ощущая над собой твердой руки, "распустился", "зазнался не по чину" и так далее. Но Лубенцов по характеру своему был склонен при подобных конфликтах выискивать и свою вину.
- Если вы правы, - сказал он с обезоруживающей простотой, - значит, я виноват. И я все это обдумаю. Во всяком случае, можете быть уверены в том, что я вас высоко ценю и ваше мнение для меня всегда имело большое значение. Но не могу же я с вами всегда соглашаться!
Касаткин что-то пробормотал и вышел. Снова вошла Ксения, ждавшая окончания разговора в приемной. Была уже поздняя ночь.
- Воробейцева вызвали? - спросил у нее Лубенцов.
- Не могут его нигде найти, - сказала Ксения, недобро усмехнувшись. Разве его вечером найдешь?
На рассвете приехали из Альтштадта офицеры контрразведки. Они вместе с Касаткиным весь день допрашивали арестованных.
Вечером, когда они собрались в кабинете Лубенцова для подведения итогов, дверь широко распахнулась, и на пороге появился генерал Куприянов. Все встали. Он вошел быстрыми шагами, остановился посреди комнаты, снял фуражку, положил ее на стол, сел и спросил:
- Где Воробейцев?
- А что? - растерянно сказал Лубенцов. - Вызвать его? - И он сделал два шага к двери, чтобы отдать распоряжение о вызове Воробейцева.
- Можете не трудиться, - сказал генерал. Он тяжело сидел на стуле и казался очень старым. - Можете не трудиться, - повторил он. - Ваш Воробейцев вчера сбежал. Он изменил родине. Сегодня в шестнадцать часов он выступал по радио во Франкфурте-на-Майне. Вот что он говорил. - И генерал бросил на стол скомканную бумажку.
XII
С пронзительной отчетливостью увидел Лубенцов в эти мгновения все, что обычно скользит, не задерживаясь, на поверхности сознания: тонкие морщины на сгибах пальцев больших рук генерала Куприянова; чуть колышущуюся тень люстры, потревоженной тяжелыми шагами генерала; чуть раскачивающуюся, как маятник, медную бляшку, привязанную витой веревочкой к кольцу ключа, вставленного в замок тяжелой темно-коричневой с черными прожилками двери. Эта внезапно появившаяся поразительная острота видения мелких подробностей как бы спасала его от лицезрения того большого и страшного, что произошло только что. Она рассеивала его внимание и не давала сосредоточиться на самом главном. Можно сказать, что сердце его исходило каплями крови вместо того, чтобы кровь хлынула мгновенным и необратимым потоком. Меньше всего он в эти мгновенья думал о Воробейцеве как о человеке, с которым был знаком, который жил бок о бок с ним. Мысли о себе, о своей роли во всем этом и обо всех последствиях тоже еще не приходили ему в голову. Он думал обо всем случившемся отвлеченно, как о чем-то необычайно уродливом, противоестественном и отвратительном, что вдруг соприкоснулось с ним и отравило ему жизнь надолго, может быть, навсегда. На первых порах он готов был не поверить в то, что случилось, слишком чудовищно выглядело это в его глазах. Он не верил в государственную измену того человека - кто бы он ни был, - как не верят в смерть близких людей. Пусть тот человек - кто бы он ни был - был даже не человеком, а лягушкой, жабой, но даже от жабы нельзя было ожидать, что она залает по-собачьи. Да, это было страшно именно своей противоестественностью, несуразностью, невозможностью. Он вначале до того не поверил в реальность происшедшего, что мгновенье ожидал, что вот-вот откроется дверь и тот войдет - и все окажется бредом. Это было бы действительно реально, действительно так, как должно быть. Ему вдруг на мгновенье пришла в голову ненормальная мысль, что если закрыть глаза и пойти по всем комнатам Дома на площади, щупая воздух, как слепой, то обязательно напорешься, не можешь не напороться на того, который сбежал, сбежал в то время, как личное дело его с фотокарточкой и анкетой мирно лежит в несгораемом шкафу среди других личных дел и анкет.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});