Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неслышно подходили сельские жители, такими же безмолвными кучками рассаживались поодаль; на дым костра ползли молчаливые, забывшие, что они когда-то стояли на двух ногах и кричали, дети…
Цветков выпряг из оглобель мышистого меринка, отвел его за тачанку, чтоб другая лошадь не видела; ткнул меринка носком сапога в какое-то место на животе — и тот, подломившись передними ногами, упал. Цветков взял винтовку, одним выстрелом прикончил коня — да так, что тот лишь секундно дернулся, не издав храпа; и ножом он взрезал ему горло, выпуская кровь. Сельские мужики стали несмело пособлять ему, когда он принялся прямо на земле сдирать с конской туши шкуру. Доктор Боголюбов, изъясняясь вперемежку по-татарски и марийски, послал баб за водой — чтоб каждая принесла столько, какая только у нее чистая посудина найдется… И старикам дело указал — подтопку для костра собирать.
Тимергали, видя оживление на людских лицах, припомнил свое — как сам он кормил дошедший до крайности народ барсучьим мясом, и ночной позор пуще ожег душу его неутешным стыдом; он даже подумал, что вот сейчас возьмет лежавший на земле окровавленный нож Цветкова, положит пальцы правой руки на пенек и отсечет их острым лезвием…
Но помощник продкомиссара подошел к нему, сидевшему поодаль ото всех, тоже присел, достал из плоской кожаной сумки бумагу и карандаш, написал записку и отдал ему. Вдвоем с девушкой-сиротой Бибинур пойдите в Байтиряк, сказал он Тимергали, до Байтиряка отсюда верст тридцать — тридцать пять; там вручите записку байтирякскому предисполкома, который был у него, Цветкова, когда-то начальником артиллерии в бригаде, и найдет он вам занятие… Так медленно, сдерживая хрипы в горле, говорил Цветков, и Тимергали вдруг испугался, что навсегда потеряет этого плешивого, с вислыми усами и добрым сердцем человека, кроме которого никого он больше на земле не знает, — схватил его за руку:
— Не гони меня, бабай[43]. Я рабом твоим буду, валлахи[44], не гони!
— Дурак ты, энэкэш[45], — выдернул руку Цветков. — Рабство — пережиток темноты, а я хочу, чтоб ты счастье коммунистической эры строил… Ступай! — И, видя страдание в глазах Тимергали, подмигнул ему: — Встретимся! Я разыщу тебя. — Хмыкнул, головой покрутил: — И какой я тебе бабай, дурачок? Я еще, погоди, женюсь, у меня жены нет. А ты ловок — в бабаи меня!
Из бурлившего котла Цветков выудил тяжелый кусок конины, сунул его в ту самую — из-под хлеба — торбу, повесил мешок ему на плечо, подвел за руку Бибинур, подтолкнул их ладонями в спины: идите! Доктор Боголюбов кивнул… А больше никто их не замечал: люди, раздраженные густым запахом близкой мясной пищи, вожделенно смотрели на костер в ожидании пира…
И они пошли: он впереди, Бибинур, кутавшаяся, как прежде, в докторский халат, чуть поотстав от него, но вскоре, лишь скрылось село, побрели рядом.
Несколько русских, мусульманских и смешанных деревень встретилось им на пути — и везде кого-то хоронили, и целые улицы попадались, зловещая тягостная тишина которых гнала скорее прочь от них[46].
В Байтиряке однорукий председатель исполкома, повертев записку Цветкова в пальцах, вздохнул, долго смотрел в пыльное окно и потом послал Тимергали вычищать многолетние пласты навоза из исполкомовской конюшни. Стал Тимергали при нем конюхом, а по совместительству курьером и истопником в зимнее время. Бибинур была пристроена санитаркой в тифозный барак.
Спустя два года Тимергали, впервые очутившись в Уфе, взял в руки пышный круглый хлеб из белой пшеничной муки и отправился разыскивать Цветкова и доктора Боголюбова.
Доктора он нашел в горбольнице. Тот — в белом халате, обросший черной клочковатой бородой — спускался по лестнице в вестибюль. Тимергали битый час объяснял ему, кто он, откуда их знакомство, и отдал хлеб.
Боголюбов рассеянно положил каравай на мраморный подоконник; наморщив лоб, будто мучительно вспоминая что-то, сказал:
— А Цветков-то умер… к-м… чахотка… Это быстро, брат, умереть-то… — И ушел, забыв хлеб на подоконнике, не поняв, зачем этот деревенский парень принес его ему…
А Тимергали, когда за ним захлопнулась массивная, на пружинах больничная дверь, окружил шум городской улицы, заплакал в последний раз в своей жизни. Цветков был ему так же дорог, как брат Ишбулды, как маленькая сестра Лябиба.
Он вернулся в Байтиряк, где имел обжитой угол на конюшне; часто летними вечерами бегал за шесть километров в деревню Поповку, играл там на балалайке и гармони, хотел жениться на русской девушке, и Бибинур, с которой они иногда виделись, советовала: женись, конечно, а то некому рубаху постирать, весь лошадьми и бездомностью пропах… Пока, до женитьбы Тимергали на русской девушке, она сама брала рубахи на постирушку, приносила ему кое-какую еду, и так в конце концов незаметно получилось, что стала его женой.
СЛЕД В ПОЛЕ
С тридцатых годов до начала пятидесятых в селе Байтиряк был не один большой колхоз «Чулпан», а на его нынешних землях пахали-сеяли, каждый в особинку, три усердных колхозика. В начале сорок пятого Тимергали Мирзагитов, отпущенный с фронта по случаю жестокой язвы желудка, был избран председателем одного из них — имени Парижской коммуны. Жилось скудно, как всюду, и похоронки, словно сухие листья в листопад, кружили в сизой мгле над крышами, выбирая, какая из них еще не мечена; но все же солнце в эту зиму теплее грело: виделся близкий конец войны.
В своей истонченной, обесцвеченной карболкой и жаром госпитальных вошебоек шинели Тимергали мотался, как заведенный, с рассветных сумерек дотемна. Жесткий ледок, крошась, стеклянно звенел под стальными шипами его трофейных, снятых с убитого немца, сапог; вымученные язвенными приступами щеки опали, будто бы отбежали от носа в стороны, обнажив его совсем: нос летел впереди всего тела наподобие корабельного бушприта, над которым обеспокоенно и неумолимо взблескивали два фонаря — глаза… Хотелось новому председателю встретить весну на крепких телегах, с исправной упряжью, оттянутыми в кузне до ножевой остроты плужными лемехами. А вокруг — усталые бабы, шатаемые ветром старики, хлипкая, не знающая ремесла ребятня. И лошади с коровами, которых кормили соломой, разъезжались на снегу копытами, да так и стояли понуро часами, вроде у них не ноги, а шаткие, косо поставленные подпорки: обломится хоть одна — грохнется наземь мешок костей…
В апреле, когда снег остался в оврагах да в тени на закраинах, дороги обсыхали, курясь волглым дымком, Тимергали однажды ночью разбудил посыльный из райисполкома. Колхозу из каких-то там фондов дополнительно выделили триста килограммов элитной пшеницы — и ее нужно получить немедленно. Баржа с зерном уже стоит в Суфияновке, с двух районов поедут к ней подводы.
«Девятнадцать пудов элиты, — спешно обуваясь, думал Тимергали. — Не очень-то разбежишься, но… дай сюда! С этого посева соберем семена для будущего года — и возродим у себя хорошую пшеничку. С малого пойдет, было б начало… И сам поеду, а то ведь там, на реке, ухари. Станут сыпать — да все мимо! А раз положено нам триста килограммов — выложи до зернышка!»
Сонная Бибинур собрала ему узелок с едой, бутылку молока дала еще, чтоб всухомятку не ел, не тревожил тем самым своей желудочной болячки; и спросила, с кем поедет и какой дорогой. Нахлобучивая шапку, он усмехнулся. Ей, Бибинур, чего? Лишь бы он с собой в тарантас счетовода Гульназиру не посадил, а уж если один — чтоб не через Поповку ехал!
Ответил:
— Люди с вечера занаряжены на работу, чего их срывать! А там всего четыре мешка… или не справлюсь?
На конном дворе заложил в тарантас свою выездную председательскую лошадь — молодую кобылу вороной масти по кличке Илдуз[47]. Имя свое получила она за белую отметину на лбу; ее подкармливали овсом — бегала сносно и груз могла везти.
Выезжал — собаки ленивым брехом провожали, нигде огонька не светилось. Но на восточной стороне неба набухала, ширясь, красная размывина — занималось утро.
Вскоре свернул с большака на обычную полевую дорогу — и потянулась она под чавканье колес и копыт пестрой, в перелесках равниной, через редкие деревни, пугая крутыми овражными спусками и подъемами.
А когда, одолев семнадцать километров, прибыл на суфияновскую пристань, тут в очереди пришлось постоять. С ближних мест понаехали, да с другой стороны реки — на пароме… И, может, к лучшему; для лошади роздых, сам средь людей потолкался, по-расспрашивал о житье-бытье, кое-кого знакомых встретил. А потом за полученное семенное зерно расписался, распределив его на шесть мешков: неполные-то удобнее таскать-ворочать! Покормил Илдуз, сам закусил — и в обратный путь тронулся, чтобы, не запаздывая, на вечерний наряд успеть.