Так говорил Заратустра - Фридрих Вильгельм Ницше
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не слышал ли я уже когда-то этот вой собаки? Моя мысль устремилась в прошлое. Да! Когда я был ребенком, в самом раннем детстве:
– тогда слышал я собаку, которая так выла. И я видел ее, ощетинившуюся, с поднятой кверху мордой, дрожащую, в тот тихий полуночный час, когда и собаки верят в призраки;
– и мне было жаль ее. Над домом только что взошел, в мертвом молчании, полный месяц; он остановился круглым огненным шаром над плоской крышею, как вор над чужой собственностью;
– тогда собаку обуял страх: ибо собаки верят в воров и призраков. И когда я опять услышал этот вой, я вновь почувствовал жалость.
Куда же девался карлик? И ворота? И паук? И наши перешептывания? Было ли это во сне? Или наяву? Я увидел вдруг, что стою среди диких скал, один, облитый мертвым лунным светом.
Но здесь же лежал человек! И собака с ощетинившейся шерстью прыгала и визжала, – и, увидев, что я подошел, – она снова завыла, она закричала; слышал ли я когда-нибудь, чтобы собака кричала так о помощи?
И поистине, ничего подобного тому, что увидел я, никогда я не видел. Я увидел молодого пастуха, задыхавшегося, корчившегося, с искаженным лицом; изо рта у него висела черная, тяжелая змея.
Видел ли я когда-нибудь столько отвращения и смертельного ужаса на одном лице? Должно быть, он спал? В это время змея заползла ему в глотку и впилась в нее.
Моя рука рванула змею, рванула: напрасно! она не вырвала змеи из глотки. Тогда из уст моих раздался крик: «Откуси! Откуси!
Откуси ей голову!» – так кричал из меня мой ужас, моя ненависть, мое отвращение, моя жалость, все доброе и все злое во мне слилось в один общий крик. —
Вы, смельчаки, окружающие меня! Вы, искатели, испытатели и все, кто плавает под коварными парусами по неисследованным морям! Вы, охотники до загадок!
Разгадайте же мне загадку, которую я видел тогда, растолкуйте же мне призрак, представший пред самым одиноким!
Ибо это был призрак и предвидение: что видел я тогда в символе? И кто же он, кто некогда еще должен прийти?
Кто этот пастух, которому заползла в глотку змея? Кто этот человек, которому все самое тяжелое, самое черное заползет в глотку?
– И пастух откусил, как советовал ему крик мой; откусил голову змеи! Далеко отплюнул он ее – и вскочил на ноги. —
Ни пастуха, ни человека более – предо мной стоял преображенный, просветленный, который смеялся! Никогда еще на земле не смеялся человек так, как он смеялся!
О братья мои, я слышал смех, который не был смехом человека, – и теперь пожирает меня жажда, тоска, которая никогда не стихнет во мне.
Желание этого смеха пожирает меня: о, как вынесу я еще жизнь? И как вынес бы я теперь смерть! —
Так говорил Заратустра.
О блаженстве против воли
С такими загадками и с горечью в сердце плыл Заратустра по морю. Но на четвертый день странствования, когда он уже был далеко от блаженных островов и от своих друзей, он превозмог всю свою печаль: победоносно, твердой ногою стоял он снова на пути своей судьбы. И так говорил тогда Заратустра к своей ликующей совести:
– Опять я один и хочу им быть, один с ясным небом и свободным морем; и снова послеполуденное время вокруг меня.
В послеполуденное время обрел я некогда впервые своих друзей, также в послеполуденное время вторично обрел я их: в тот час, когда становится более спокойным всякий свет.
Ибо частички счастья, блуждающие еще между небом и землей, ищут пристанища себе в светлой душе: теперь от счастья стал более спокойным всякий свет.
О послеполуденное время моей жизни! Однажды спустилось также и мое счастье в долину искать себе пристанища: тогда обрело оно эти открытия, гостеприимные души.
О послеполуденное время моей жизни! Чего не отдал бы я, чтобы иметь одно: живое насаждение моих мыслей и утренний рассвет моей высшей надежды!
Последователей искал некогда созидающий и детей своей надежды – и вот оказалось, что он не может найти их иначе, как сам впервые создав их.
Так и я нахожусь среди своего дела, идя к своим детям и возвращаясь от них: ради своих детей должен Заратустра довершить самого себя.
Ибо от всего сердца любят только свое дитя и свое дело; и где есть великая любовь к самому себе, там служит она признаком беременности, – так замечал я.
Еще цветут мои дети своей первой весною; стоя близко друг к другу, вместе колеблемые ветром деревья моего сада и лучшей земли.
И поистине! Где такие деревья стоят близко друг к другу, там находятся блаженные острова!
Но когда-нибудь я вырою их и рассажу каждое отдельно: чтобы научилось оно одиночеству, упорству и осторожности.
Суковатым и изогнутым, с гибкой твердостью должно стоять оно у моря, живым маяком непобедимой жизни.
Там, где бури низвергаются в море и хобот гор пьет воду, там должно стоять каждое из них, днем и ночью, на страже, чтобы испытать и познать себя.
Испытано и познано должно быть оно, чтобы знать, моего ли оно рода и происхождения, – господин ли оно упорной воли, молчаливо ли, даже когда говорит, и делает ли вид, что берет, отдавая:
– чтобы стать некогда моим последователем и созидающим и празднующим вместе с Заратустрой – таким, что пишет мою волю на моих скрижалях: для более полного довершения всех вещей.
И ради него и подобных ему должен я довершить самого себя; поэтому бегу я теперь своего счастья и отдаю себя в жертву всем несчастьям – чтобы испытать и познать себя в последний раз.
И поистине, настало время мне уходить; и тень странника, и поздняя пора, и самый тихий час – все говорило мне: «Давно пора!»
Ветер проникал в замочную скважину и говорил: «Иди!» Дверь лукаво распахивалась и говорила: «Уходи!»
Но я лежал, прикованный любовью к своим детям: желание любви наложило на меня эти узы, так что я сделался жертвою своих детей и из-за них потерял себя.
Желать – это уже значит для меня: потерять себя. У меня есть вы, мои дети! В этом обладании все должно быть уверенностью и ничто не должно быть желанием.
Но солнце моей любви пылало надо мной, в собственном соку варился Заратустра, – тогда пронеслись тень и сомнение надо мной.
Я уже жаждал мороза и зимы. «О, если бы