Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов в трех частях - Михаил Юдсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пиит торопливо вскричал:
— За Кормильца! О, величие воли Питателя! Я пытался сравнить его с солнцем, но ожег и поджал свой язык, ибо и оно съежилось перед Желтым Гигантом! Гортань дрожит, не в силах продолжать… Хвалу свободную слагаю!
Он пригубил, причмокнул одобрительно:
— Мировой чефир! Крепкий, прямо кайло. По мерзлоте мозга сразу — тюк! Я как бедный литературный поденщик-йомен могу оценить…
Ил в сомнении потрогал горячую кружку с черняшкой — что, вот так просто, не под лестницей черного хода, лихорадочно давясь и обжигаясь, а открыто, сидя в присутствии вельможи?
— Хлебни, хлебодар! — поощрил его Кормилец. — Протащи немножко за-ради радости, солнечный хобот…
— Тяни в себя, глоточками, — рекомендовал пиит. — Гляди, как я. Соси, пока не остыло. Раз в день горячего обязательно — по чапорухе! Чай накачай! Встряхобачивает! Зорчеешь!
Кормилец вздохнул:
— Помните, где-то в агаде, не то в мидраше на бутылочке было написано: «Выпей меня». Ну вот. Опрокинь — и уменьшишься. Съежишься. Все заботы умалятся, через пропасть на ходулях… Пьешь чефирь — позабудь цифирь! Целебный побег из тусклятины зазеркалья в чудеса застолья… Горчит и лечит…
— Сердце успокоится, — подтвердил пиит, прихлебывая. — А сахар — на хер!
— Поговорим, что ли, о разном, — предложил Кормилец. — Потолкуем, товы!
Диалоги, испугался Ил. Сошлися Искуситель и Искупитель, нашли общую эсперу…
— А давай, — сказал пиит.
— Ну что, Ялла Бо ты наш, как творится-можется? — сразу завел Кормилец. — Почитай, пишешь деннонощно?
— Тку, скорее. Проза же пряжа. Текст — стиль, замечено человечиной. Рядно. Платье из воздуха. Привоз на привале. Уток на охотника.
— Ну-ну… Что-нибудь свежее наштопал — «Вблизи Гольденвейзера»? «Толстая дубовая дверь со скрипом отворилась…» В «Южный вестник» отдашь или в «Северную пчелу» поместишь? Глядишь, за скрипт на леденцы получишь…
— Тебе того не оценить… Ты, Кормяга, у судьбы в фаворе, родился в порфире, с серебряной ложкой с витой перламутровой ручкой-обезьянкой во рту — святое происхождение. Ешь-жрешь с фарфора, пьешь из жести. Ты — чтец, кабинетный сиделец в тепле, бредущий по строкам «ходом быка» — ленивы символы-волы. Пашешь слегка на льдыне, смысл пешней ковыряешь, скользишь глазом юзом… Пожинатель готового. А я — строчила грешный, строка с вытертыми локтями, гулящее перо, исака-писака. Созидашка малая! Корплю, кропаю. При этом разный же тяжелый бред отвлекает от творенья — всякие обеды для бедных, балы быдла… Зовут. Суетно, увы мне, и муторно. И мельтешня мешает Ему поцеловать меня в макушку…
— Кстати, об обеде. Аразы знаешь как здороваются — «как ел?» А я нынче пиршества лишился, припоздал. И как там обед наш пролетел, черное безмолвие? Празднично, прянично?
— В какой-то мере. Публика, конечно, скучноватая уродилась, чопорная, соблюдающая. Не расшевелишь закосить кашу. Ну, кушали за троих, как двугорбые, чтоб надолго отложилось — не обед-лебедь, глядь, а сразу ужрак какой-то… Но так ничего. В основном, про Изход толкли…
— А чего про него толочь? — проворчал Кормилец. — Общее место, дичь и течь. Подвид паралича. Понятно, что это был уход из цивилизации в дикость, от герменевтических папирусных штудий в устное варварство — получи расчет и не отсвечивай — в царствие песка, по которому суждено тебе с сопением шляться в обнимку с соплеменными песчанками… А ведь вся физика Исаака — особенно Второзаконие его — это правила для изолированной частицы, мыслящей крупицы, для индивида (он перв). Вне влиянья толпы, без блеянья масс — недаром «хор» на изере означает дырку, пустоту, убогую пробоину. Когда с тобой один на один Спас, светило, а не хрен с горы. И никаких гвоздей! По сути, Тородаро являлось унылой издевкой — явить лик на безглазье, всучить Книгу, лабильную притом, по преимуществу безграмотным. Как деды говаривали — из кулеврины по колибрям. Просто уж сложно оно как-то. Хотя и допускаю, что в этом был неясный среднему разумному умысел…
Ил, маясь, сидел, из вежливости разинув рот — слушал речи этих чаепитцев — чтеца и творца. «Ох, — думал он, представляя себе. — Тяжело в жару подниматься в гору, да еще при этом говорить на изере. А каково спускаться обратно, таща каменные доски! Гонимы вешними лучами… Сидели бы дома, на кухне, смотрели на реку».
— Я пришел к выводу, что Книга вредна, — глубокомысленно заявил Кормилец. — Чуть научишься ее глазом открывать, кожа да кисти, едва проникаешь в нее, и она неизбежно начинает тебя читать — обволакивает, замедленно поглощает, исправно стирает в голове прежнее, успокаивает: «Я найму твои ошибки, использую провалы. Только чур молчок!» И уже не дает листать прочее и тужить о ином. Незачем. Лишь она под рукой. Знай учи Книгу унд зай гезунд! Будет во что селедку заворачивать! Схарчит — и точка! Такой в ней набор слов, при котором в башке заданным образом перестраиваются нейронные связи — и мозги набекрень, то есть как надо, поскольку ойкумена наша искривлена и вообще, по слухам, представляет собой энергетический вихрь. Естественно, у пархов, начитамшись, сразу немыслимо скачет интеллект — отсюдова до айкьюдова — снова превращаешься в скотника чисел и зверолова слов. Расширь словарь! Вербальная суггестия, манипулятивная семантика, коннотационная асимметрия горстями… Постпуть Зуз! Отныне можно легко начальные задачки щелкать, пространство глинисто и податливо, а время переводимо — в любое место дня и ночи — но так же нельзя бездумно шуровать — а душа, пневма небесная?!
Пиит покивал:
— Кормила, милок, ты право!.. — и продекламировал, помахивая кружкой: — Парх на пирах — одна материя, в хоромах Книги — дух иной, и в мухоедстве сей мистерии, и в потрохах ея продрогших (в стакане пустыни холодно ночами) — рядком ирония и вой. «Рыжие» Пятикнижия… Курбеты раритетов… Книжка эта, дружок, покрыта толстой кожурой — пока очистишь, к шутам, проточишься — сто потов сойдет…
— Ведь что обидно, — пожаловался Кормилец. — Перейти такое море, блуждать в такой пустыне, взойти на такую гору и получить в результате — на тебе, Боже! — такую Книгу… Да еще написанную на малозначительном периферийном языке… Входишь взволнованно в эту прозу, становишься, так сказать, ее прозелитом, ждешь, что она пропитана сакральной мелодикой, сложно хроматизированной (окрас — не одна охра наскальная) и богато орнаментированной — ну, думаешь, кладезь знаний, Магнус Опус — Избранное! — щас мистические откровения попрут традиционным речитативом, унизанные пронзительными пронумерованными криптостихами, — и скоро такая зевота охватывает — ску-у-ушно! Аж звон в ушах. А обороты — «сказал говоря»!.. Истинно говорю вам — доподлинно и т. д.! Выспренная искренность, даже неудобно, мельтешня персонажей, мелоточивость карста действа. Занимательность изгнана, картинок нет. Мелкие опечатки. Саблонная шхема, монументальная пирамидальность — вон откуда ноги делаются. Монотоннотеизм! Тривиально, мицраешно, усохло. Отсохизмы. От колодца к колодцу. И без того скудный умишко забивается трухой, мякиной. Кому это нужно… Экой вздор! Раздражающая манера письма. Темно и томно — много… И где же тонкий ледок колдовства? А сама-то зверь-Книга — дверь о двух спинах — вращающаяся, дряхлая, ветхая, скрипучая… Атрибутированная незапамятно… Карга. С астмой в каждом томе. Я чту ее потуги, но читать?! Увы, увольте…
— Да просто здоровенный текстяра! Разбухший, будто добыча сдобы — на вес принимают! — воскликнул пиит. — Несдобровать изюминам… А временами просто слабо написанный, намазано — Он явно не художник… Начнем сначала — с «бэт». Букварь! Занудно, докучливо, рав в кубе! Буксуешь, вязня… Слов нет, одни буквы, и те сбивчивы — этот сотворил то-то и то-то, а тот родил этого… Засоренность второстепенными деталями… Черновые записи… Чернозем с червями, посткомпост… Пенье растений… Хор ив! Хозяйственные пометки, указания… Моше терпел и нам велел… Пишет — как из мешка с горки вываливает, из писаной торбы. Лавиной до кучи! Мол, там, с течением, разберутся… Селькор! Понятное искусство!
Ялла Бо поставил пустую кружку на стол, растопырил пальцы, словно охватывая купол кукольного Храма, и принялся с важностью объяснять:
— Текст есть некий пакет, сосуд с содержимым, туесок, в который собрано строк всяко. Дорого лыко к сроку — цена звена! Составь крестослов ловко и поставь пасховать в «горку» — канон загляденья! Канун купли-продажи Учителя! Записал — отнеси каифы для, гля, для кайф донесения истины, делания биографии, очистки стилистики послания к Тридцати: «Ой, койфен, койфен, койфен папирусен!» Не предать, но передать — тут греши на гречуды перевода, пеняй, диду, на парадидоми! Не лапти продаем! При этом текст делится на питьевой и технический. Он или течет прозрачно, неся тебя, либо — с усилием заглатывается, преодолевая спазмы стиля. А экие на стекле разбитого горлышка морозом сплетены узоры — какая разница, видит Лазарь! Листы в прожилках… Нужны простые, доступные, не бей лежачего, благие, короткие послания: «В одном Саду жил Страж. Он был добрый. Его все боялись». Мышечные усилия автора (а чем мозг не хлипкий комок мышц), прошибающий страницы пот и прочая сукровица никого не интересуют — текст не пахнет, пусть и несет нетленностью… Все тлень-брень и сусу. Вот мы сидим и просто пьем чай (а или нам не пить!), даже прямо одну заварь, ботаем ахшав, то да се, а при этом рушатся судьбы в койку, нарождается другая реальность, шконочный нарратив, устное тисканье, вроде как новый роман (умри автор сегодня, а я завтра), и он доходит на ходу, в лаг, но выколото — «все жанры хороши, кроме ссученного»…