Слышанное. Виденное. Передуманное. Пережитое - Николай Варенцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Николай Маркович задумал угольный дом сломать и на месте его выстроить каменный в два этажа. План был представлен в городскую управу на утверждение, откуда последовало разрешение при условии, если он отнесет на красную линию смежные здания, примыкающие к новому дому и выпячивающиеся приблизительно на 6–7 вершков на Старую Басманную. Николай Маркович задумался: как бы это каменное здание, с четырьмя растворами, не ломая, отодвинуть в глубь двора. Архитектор, строивший ему угольный дом, наотрез отказался это сделать, предполагая, что по ветхости здание передвижки вынести не может. Тогда Николай Маркович решился сам привести это дело в исполнение. Стены лавок скрепил железными полосами; фундамент стен был расширен, и вокруг всего здания близ фундамента стены были выбиты, куда были вставлены круглые бревна. Когда все это было проделано, рабочие веревками, привязанными к железным скреплениям стен, стали тянуть их и таким образом пододвинули их на бревнах за красную линию.
На такое небывалое зрелище собралась смотреть большая толпа народу с ожиданием катастрофы. Эта затея деда сошла благополучно, и лавки стояли до 1924 года, когда были сломаны Советским правительством.
Об этом происшествии было помещено в какой-то московской газете, где деда величали архитектором-самородком, чем он весьма гордился.
Угольный дом Николай Маркович выстроил. Верхний этаж сдал под аптеку, [помещение] на углу Старой Басманной и Земляного вала сдано было под колониальную торговлю, а по Земляному валу — под трактир без права продажи вина и водки. Трактирщик, поторговавши год, пришел к Николаю Марковичу с просьбой разрешить ему торговать водкой, обещая за это разрешение увеличить плату за помещение втрое. Дед ему ответил: «Не хочу быть пособником по спаиванию народа, полученные от этого деньги не дадут счастья».
Трактир вплоть до смерти Николая Марковича не торговал водкой, наследники умершего были другого взгляда, и трактирщику было разрешено торговать водкой, и аренда за помещение была повышена с 600 рублей до 2500 рублей, а потом, через несколько лет, увеличилась до 4000 рублей.
В моей памяти остались некоторые личные впечатления от деда Николая Марковича. Так, я, будучи еще ребенком не более трех лет — это определение годов более или менее точно, так как после трех лет мне пришлось жить отдельно от деда, — хорошо помню шум от колотья сахарных голов, производимый в комнате экономки деда Варвары Матвеевны, милой и доброй старушки. Ее комната была в антресолях, рядом с детской. Этот шум заставлял бросать все игрушки, и я с поспешностью устремлялся в комнату Варвары Матвеевны, зная, что буду наделен сахаром. Помню, что меня весьма огорчало, что я, благодаря своему малому росту, не мог обозреть стол с лежащими на нем грудами сахара. Варвара Матвеевна в это время была уже слепая, и, несмотря на это, она вела все хозяйство деда, пользуясь от него большим уважением за ее честность и преданность. Поступила она к деду еще молодой и с тех пор до глубокой старости была в семье его как необходимый человек. Когда она скончалась, дед устроил похороны, какие только делались членам семьи. У Варвары Матвеевны была подруга, жена нашего писателя А. Н. Островского, жившего в то время недалеко от дома деда на Садовой, близ Высокого моста16. Эта подруга17 часто навещала Варвару Матвеевну, от которой и знала все, что происходит в семье деда, и, как передавал мне мой дядя Дмитрий Михайлович Рахманов, в одной из своих пьес Островский вывел деда, но за давностью я забыл наименование этой пьесы; прочитывая много раз Островского, я не нашел ту вещь, в которой выведен был бы дед, предполагаю, только потому, что я мало знал о жизни деда и его слабостях18.
За несколько дней до выезда из дома, где я родился, в дом моей матушки в Кадашевском переулке во время нашего обеда вошла горничная деда с большим подносом с уложенными на нем игрушками. Эта неожиданность заставила всех нас повыскакать из-за стола, но матушка строгим окриком заставила нас занять свои места за обедом, сделав только исключение своей любимой дочке Ольге, двумя годами старше меня, чем вызвала во мне первое мое горе в жизни, не забытое мною до сего времени, таковой несправедливостью. Подарки эти нам были последние, дед больше никогда нам ничего не дарил.
Матушке он ежемесячно выплачивал 50 рублей на наше прожитие, считая, что матушка может на свои надобности расходовать доход со своего дома. Кроме этой денежной выдачи он осенью присылал два воза муки и разной крупы, а перед Рождественским постом воз разной рыбы, начиная с белуги и кончая карасями, а перед праздником Рождества воз всякой живности, начиная от мороженого мяса до поросят, гусей и рябчиков.
Дед изредка навещал матушку; его приезд сопровождался большими волнениями в семье: нас умывали, причесывали, надевали новые костюмы и после того выводили к деду, с обязательным целованием его руки. Когда он приезжал осенью, то обыкновенно привозил мешок с яблоками — нужно думать, из своего сада.
Меня матушка очень редко брала в гости к деду, в большинстве случаев она брала старших моих сестер. Одно из таковых посещений у меня осталось в памяти. Когда матушка меня ввела в гостиную, я увидал деда, сидящего за большим круглым столом, за которым сидело много уже гостей, со вниманием слушавших рассказ деда. На столе стояли стаканы и чашки с чаем, посередине стола пироги, сладости и фрукты.
После того как я напился чаю со всеми сладостями, невольно обратил внимание на два больших трюмо, на их подзеркальниках стояли хрустальные вазы с дивными фруктами: грушами, яблоками и виноградом, — покрытые хрустальными крышками; я не мог оторвать своих глаз от этих прелестей, соображая, как бы извлечь их к себе в рот. Матушка, видя мое такое настроение, сказала, что фрукты сделаны из воска и есть их нельзя. После этого у меня пыл к ним охладел, и я начал бегать по комнате и забегать в переднюю, где лежали шапки гостей; одну из них, мне более всего понравившуюся, я схватил и, вбежав в гостиную, подбежал к деду и надел ее ему на голову. Моя шалость вызвала сильное волнение среди родственников, внимательно слушающих деда; раздались крики, чуть ли не визг; матушка подбежала ко мне, оттащила меня от деда и нахлопала меня достаточно, остановленная от дальнейших ударов моим дедом, что-то, смеясь, сказавшим. Но мое настроение было испорчено окончательно, я чувствовал, что дома мне предстоит хорошая гонка. Я засел на кресло и скучал, выбирая из гостей кого-либо помоложе, чтобы с ним побеседовать. Таковой оказался мой двоюродный брат Михаил Иванович Алексеев, лет на 7–9 старше меня, спокойно сидевший на кресле, устремив свои глаза на деда, слушая с большим вниманием разговоры старших. Я к нему пересел и только что захотел заговорить, как он встал с кресла и перешел от меня на другую сторону гостиной. Я не понял причины ухода его от меня, тоже опять пересел к нему; повторилась та же история: он перешел на старое место, но опять меня это не вразумило. Я опять сел с ним рядом, он поднялся и сел на противоположную сторону; очень возможно, что эта пересадка продолжалась бы довольно долго, если бы матушка не позвала меня к себе и не посадила бы рядом с собой.
Дома после хорошего мне нагоняя она поведала, что большинство гостей деда были его близкие родственники, ожидающие от него наследства, а потому моя шалость пришлась им на руку, как бы обрисовывая меня с плохой стороны в глазах деда и тем уменьшая мою долю в его наследстве. Вследствие чего и мой двоюродный брат Алексеев не пожелал сидеть со мной рядом, чтобы дед не мог подумать, что он снисходительно относится ко мне за такой дурной мой поступок.
Дед меня обошел в своем завещании, и я получил значительно меньше, чем мой дядя, так как наши части должны бы быть равные, но думаю, что дед сделал это вполне правильно; при составлении духовного завещания я был мал, и он думал: «Что из него еще выйдет? Протрет моим денежкам глазки19 быстро! Пусть работает, а для начала ему хватит».
В 1878 году в марте месяце он скончался очень спокойно, сидя в кресле, как бы заснул от усталости и старости, но перед смертью немного похворал, не вызывая ни у кого боязни его скорой смерти.
Мой дед Николай Маркович во время моих юных лет казался мне каким-то особенным человеком — гигантом среди других лиц; предполагаю, что такое представление о нем сложилось у меня вследствие слышанных рассказов о нем моей матушки и некоторых родственников. После того как Николай Маркович скончался и мне приходилось иметь общение уже с большим кругом лиц, суждение о нем со стороны некоторых родственников, считающихся в моей семье более передовыми, переменили мои мысли в другую сторону. От некоторых из них можно было слышать, как они иронизировали над ним, называли скрягой, другие — самодуром. Я подчинился их образу мыслей: для меня, как и для них, не были понятны его действия, и они подходили к нашему нравственному уровню как самодурство и скряжничество. Нас удивляло: как дед мог отказаться от такого блага, какое предложил ему путейский инженер, где он мог бы получить большие деньги, а получил ничтожную сумму; второе: почему он не давал права трактирщику торговать водкой, отчего потерял около 30–40 тысяч рублей за эти годы. Приводили пример, как какой-то из московских купцов Алексеевых, имевший большую землю в глухой местности на окраине Лефортова, продал ее в казну за миллион рублей, что в то время считалось очень высокой ценой, при помощи какого-то чиновника, взявшего с них за эту услугу хороший куш.