Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы немедленно ощутите запах весенней почвы, ибо Пюрсан есть также страж тайн плодородия, потенциальный друг садовода. Он обратится к вам еще более грозно, и вероятней всего, не вслух: «Кто ты, недостаточно угодливый паршивец, что осмеливается тут вот так меня сейчас понукать?» или что-то в этом роде. Ударьте перед собой волшебным жезлом, как бы поддевая шляпу, — есть сведения, что Пюрсан имеет форму шляпы, такого слегка приподнятого блина, — и произнесите с крайней уверенностью, но корректно: «Я тот, кого тебе знать не надо, а вот мне от тебя кое-что надо». И в ту же секунду — разумеется, если будете произносить текст с достаточной независимостью, — он положит перед вами тайну плодородия, это будет нечто из плодов земных либо как вариант заклинание.
— Я насчет плодов земных, — поинтересовалась Савельева. — Может ли это быть, например, арбуз?
— Думаю, — сказал Остромов язвительно, — что это в каждом случае личное, пропорциональное способностям. И не удивлюсь, Софья Васильевна, если в вашем случае это будет именно арбуз, но не удивитесь и вы, если это будет изюм.
Савельева улыбнулась.
— Что до третьего духа, — сурово произнес Остромов, — с ним вам потребуются особые меры предосторожности. Он знает будущее, для него нет секретов за любыми закрытыми дверями, и тому, кто чист, он служит верой и правдой, но к лукавым беспощаден, а корыстных ненавидит априори. Этот дух в телесных явлениях бесконечно разнообразен, и узнать его можно лишь по выражению бесконечной скуки на лице: все земное ему понятно и скучно, и вам трудно будет удивить его. Бросьте в пламя свечи щепоть мелкой соли и сразу вслед за тем обратитесь: «Абигар, дух дознания и расследования, для кого нет закрытого! Явись и обостри мне слух, зрение, обоняние и осязание!» Избегайте упоминать вкус, ибо на вкус там ничего хорошего. Вы почувствуете резкий гнилостный запах, всегда сопровождающий чужую тайну, и услышите омерзительное шипение, как если бы в гигантской ложке погашалась сода. Вслед за тем будет грозный клекот — что-нибудь невыносимо грубое, как он умеет. О, я некогда от него наслушался! — И Остромов изобразил ухмылку типа «Личный опыт», за которую его особенно любили. — Но это вас не остановит: скажите ему — «Ругаться всякий может, а ты предъяви мне то, что имеешь только ты». И он — тщеславный, как все демоны второго порядка, — предъявит вам заклинание, с помощью которого вы уже на следующий день сможете надолго парализовать чужую волю, ибо против этого заклинания не может устоять никто; увы, я не могу вам передать его сам, ибо действует оно, только если получено лично от демона.
— Я хотел уточнить, — снова подал голос Альтер. — Не будет ли ему трудно явиться в семь домов одновременно, если все мы его будем вызывать именно этой ночью?
— Уверяю вас, — улыбаясь наивности вопроса, отвечал Остромов, — что этой ночью его будут вызывать далеко не семь человек, и далеко не на одной планете. Силы этих сущностей бесконечны, а время отлично от нашего; каждая наша секунда дробится для него на годы. Он успеет не только явиться всем, хотя бы его и вызывало все человечество, — но и соскучиться в паузе между приглашениями. Эти духи никогда не устают, ибо от того, что они делают, устать невозможно: есть лишь два занятия, которые никогда не прискучивают, — это познание и пользование властью, а потому…
Резкий звонок прервал его объяснения.
Галицкий, подумал Остромов с неудовольствием. Мало того что опоздал, — зачем вообще его черт принес? Он заметил, что Надя с радостным нетерпением посмотрела на дверь, а на лице Поленова изобразились одновременно страх и злорадство: этому-то что?
— Да! — крикнул Остромов, но вместо обычного «Salutant benevolum!»[26] услышал ленивое, с полным сознанием власти:
— Открывай давай.
— Кто это? — ничего не заподозрив, спросил он.
Ответом ему было скучающее:
— На счет три выбиваю дверь.
— Зачем же? — спокойно спросил Остромов и повернул замок.
Перед ним стояли Батим, Пюрсан и старший над ними Абигар, невысокий, щуплый, с выражением бесконечной скуки на лице.
— Знач, так, — лениво сказал Абигар и вдвинулся в прихожую. — Всем быть на местах, при попытке бегства стреляю на поражение.
Остромов услышал, как вскрикнула Ирина.
— Осмелюсь попросить, — спокойно сказал Альтер. — Предъявите, пожалуйста, то, что есть только у вас.
— Да пожалуйста, — снисходительно согласился Абигар, вынимая ордер.
— Благодарю вас, — сказал Альтер. — Похоже, работает, Борис Васильевич.
Этого замечания Остромов не понял. Ему было не до шуток совершенно.
— Поворачивайся, хозяин, — толкнул его Пюрсан, действительно приплюснутый, малорослый, с рожей комом, как первый блин. — Сдавай под опись, что имеешь заявить добровольно.
Он жрал кислое зеленое яблоко, плод земной, и другое такое же яблоко мирно топорщилось у него в кармане. Проглотил остаток яблочка, не оставляя огрызка, и сплюнул на пол, словно утверждая власть.
— Ни с места никому! — прикрикнул Батим, в самом деле припахивавший кислятиной — то ли от коричневой кожанки, то ли что-то такое ел, то ли сам состоял из кислого вещества, окиси человека. Он полушепотом ругнулся — без смысла, в порядке заклинания, — и решительно ткнул Остромова кулаком в грудь. — Иди, дядя, не маячь. Давай вона в комнатку.
— Я удивляюсь, — сказал Остромов, пытаясь стряхнуть оцепенение. — Я удивля…
Часть третья
ОСЕНЬ
Глава пятнадцатая
1Отец был жив и здоров, но то, что с ним случилось, было, пожалуй, хуже болезни: и не хочешь гневить Бога, а иначе не скажешь. Их с Валей высылали в Вятку, дав неделю на сборы, — ни за что, без повода, без вины.
Он был взвинчен, страшно суетлив и вместе беспомощен: Даня никогда еще не видел его таким. После смерти жены он был, напротив, подозрительно сдержан — Даня даже заподозрил на секунду, что он никогда не любил мать, но с бешенством, с отвращением к себе прогнал эту мысль: учись у него сдержанности, учись быть мужчиной! Столько раз терявший самообладание из-за любой ерунды, здесь, когда случилось страшнейшее, он держался героически, слезы себе не позволил! Но теперь, когда беда коснулась лично его и Вали, он дал слабину; и Даня с тоской вспомнил, что отец всегда стоически выносил именно чужие беды, а свои — даже сломавшийся зуб — выводили его из равновесия совершенно.
Его высылали вместе с сотней других обитателей судакских дач, реквизируя жилье якобы в пользу трудящихся; на деле в дом Самойловых уже вселился прокурор Судака, а давно отобранную у Дивеевых роскошную виллу «Desire» занимал начальник информотдела крымского ГПУ Лехман. Он ребенком когда-то был в Судаке, ему эта вилла понравилась, теперь была его. Отец не знал, кому достанется их дом. Он понимал только, что к ним он никогда не вернется.
Алексей Алексеич Галицкий видел, что вся жизнь Ильи дала трещину — более глубокую и непоправимую, чем после Ады, потому что с Адой еще хоть что-то можно было понять: Ада умерла от того, что у нее голова болела, от инфекции и слабости. А отчего высылали их, не сказал бы никто: они никому не мешали, старик и мальчик. Пенсия — так ведь пенсию везде придется платить, они не сэкономят, высылая его в Вятку… Возможно, им кажется, что бывшие недостойны Крыма, теперь здесь будет жить один отдыхающий пролетарий, — но ведь это не так. Из Ленинграда, из Москвы тоже высылают. И ладно бы они были когда-то богачи — но ведь он был всего только сначала адвокат, потом издатель, больших денег никогда не было… Он все это пытался объяснить, и все натыкалось на стенку, и он понял наконец, что ехать придется. Это столкновение с неумолимой волей было так болезненно, что Илья ни одного дела не мог довести до конца — он не понимал, зачем. То принимался разбирать архив, то бегал по соседям, выясняя, кого куда, то принимался распродавать остатки имущества, например, огромный старинный утюг, который уж точно никому не был нужен, и купили у него за все время только картину с изображением голой Аспазии.
Даня не был дома полгода — и ничего не узнавал: только тут он понял, как изменил его учитель. Оказывается, занятия сказывались — пусть пока вели не к улучшению координации и собранности, а наоборот. Ничего, чтобы расстроиться, прежде надо расстроиться. «Ты какой-то сам не свой», говорил отец. Он и точно был больше не свой, ибо принадлежал кружку и силе, стоявшей за ним. Он представлял учителя в этой среде. Конечно, учитель бы договорился, уладил, а если бы не уладил, то сумел бы спокойно, ясно и весело действовать, исходя из неизбежного. Но у отца не было опоры, и Даня увидел это ясней, чем прежде.
Примчалась из Феодосии Женя с дочкой Верой, но и Женя была не прежняя, и перемены, как все в последнее время, были к худшему. Случалось, Женя до последней возможности раздражала Даню, а как иногда ему казалось — и мать: у Жени все были озарения. Она жила мистической, напряженной жизнью, но мистика эта была не та бодрая и, хочется сказать, профессиональная, какой учил Остромов, а доморощенная, вся замешенная на собственной патологии. Ей вечно наговаривали голоса, она могла вбежать в комнату с заново понятой цитатой из Библии, часами готова была рассуждать о том, что первичней — слово или музыка, дух или душа, и все это было всякий раз разное. Богообщение у Жени было столь страстным и ежедневным, словно Господь забросил все прочие дела и только старался пояснить ей, как правильно понимать Откровение; этим, наверное, и объяснялись все катаклизмы последнего времени — Женя с мировой войны стала все чаще спрашивать, а он все подробней объяснять, вот и остался мир без присмотра. Теперь он как раз упорядочился, вошел в колею — но так, что лучше бы остался в прежнем раздрызге. А у Жени не было больше вопросов, она странно притихла и словно съежилась, а Вера, не стесняясь, покрикивала на нее.