"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не примыкала ни к одному литературному кружку, если не считать в ранней молодости московского кружка «Русских ведомостей» и «Русской мысли», была как бы «беззаконной кометой в кругу расчисленных светил», но по воспитанию и по окружению тяготела к первой группе, и моя деятельность подтверждала это.
Но не без интереса я наблюдала и за второй группой, хотя мне была и неприятна эта нереальная или стремившаяся быть нереальной жизнь, которую себе устраивали писатели этой группы. В этих кружках старались блеснуть оригинальностью, инфернальностью, писали и говорили о черных мессах, об обществе Розового креста, или богини «Зги». Особенно окружен был ореолом сатанинского духа Ф. К. Сологуб. Он в своей поэзии ударился в садизм, в сатанизм, в обществе держал себя молчаливо и таинственно, как тот, кому «открыто незримое». Я помню, с каким волнением и предвкушением чего-то жуткого я поехала к ним (он был женат на переводчице и журналистке А. Чеботаревской) и попала в маленькую квартирку у Пяти Углов, меблированную, как тысячи подобных квартир петербургских зубных врачей или бухгалтеров, за столом сидели «приличные люди», какие-то издатели, адвокаты, доктора, нарядные дамы, угощались холодной телятиной и чаем с пастилой и пряниками, и дальше веселых анекдотов никто не шел…
Помню, как-то мне пришлось побывать у Тэффи, сестры покойной Лохвицкой, тоже поэтессы, хотя и не равной сестре, позже нашедшей себя в сатирическом жанре. Она жила где-то на Лиговке, в более чем скромных меблированных комнатах «у чухонки». В ее комнатушке стоял диван, из которого вылезали конский волос и мочала, на столе шипел плохо вычищенный самовар и лежали в бумаге сыр, масло и колбаса — по-студенчески. Сама хозяйка в красном бумазейном капоте, с короткими рукавами, открывавшими очень красивые руки, полулежала на диване, а у ног ее в позе Гамлета лежал влюбленный в нее молодой критик. Она закинула руки за голову и сквозь зубы процедила замирающим тоном: «Я люблю купаться в жемчугах».
Я помню, как меня поразило несоответствие обстановки и слов. Она даже не подумала сказать «мне хотелось бы» или «я любила бы», вообще употребить условное наклонение: она наивно и просто заявила, что она любит купаться в жемчугах… Я могла только «позавидовать» силе ее воображения…
Среди артистов было немного принадлежавших к первой группе, ведь актеры того времени большей частью были аполитичны. Такие, как, например, Ходотов, артист Александринского театра, душой примыкавший к первой группе, были редкостью. Об актрисах уж и не говорю. Их целиком поглощала лихорадочная закулисная жизнь. Большинство актрис, особенно служивших в казенных театрах, делили свою жизнь между сценой и светскими развлечениями. Многие были замужем за чиновниками и даже сановниками. Пример светских дам, а еще более актрис Михайловского французского театра, заставлял их очень заботиться о своих туалетах, приемах и выездах, чтобы не ударить лицом в грязь. Некоторые жили с большой роскошью: свои особняки, лакеи в ливреях, у звонков кнопки из сапфиров и брильянтов, уютные надушенные кареты, ковры, в которых утопала нога, ландыши и розы в январе. Ясно, что при этом судьбы России мало их беспокоили. Некоторых тянуло к «искусству для искусства», и в концертах они читали изысканные вещи, ударялись в декадентство и, подобно Гиппиус, восклицали:
…Я хочу того, чего нет на свете,Чего нет на свете!
Все это относится главным образом к Петербургу, о котором я сейчас пишу.
«На полдороге моей жизни», как говорит Данте, я вышла замуж и окончательно переехала в Петербург. После моего замужества я даже в течение нескольких лет не была в Москве: новые переживания, устройство своего угла, совпавшее с японской войной и первой революцией, затем новые обязанности, кроме того, частые поездки за границу с мужем, так же страстно любившим путешествовать, как и я, — все это мешало отдавать время, как прежде, постоянным перелетам из Москвы в Петербург и обратно.
Связи с Москвой я не теряла никогда, работала, как прежде, в московских журналах и газетах, книги свои большей частью издавала в Москве и пьесы ставила там, но, например, случилось так, что первая моя большая пьеса — «Одна из них», — поставленная у Корша, прошла без моего присутствия: мне в это время делали операцию аппендицита, и я, лежа в постели, читала рецензии о первом спектакле и письма моих московских друзей…
Тревожными были первые месяцы и годы нашей жизни. Мужу как прапорщику запаса предстояло идти на фронт. Я прошла краткие курсы сестер милосердия, чтобы ехать с ним. Но его освободили из-за болезни сердца. Потом нам пришлось пережить «Кровавое воскресенье». Я помню, как сейчас, этот ужасный день. Темные улицы, кое-где у костров пикеты, разъезжавшие вооруженные казаки… Помню волну общественного негодования, охватившую всех нас и бывшую одним из толчков к позднейшей революции.
Писатель, если только он —Волна, а океан — Россия,Не может быть не возмущен,Когда возмущена стихия…
И я отозвалась на происходившее: из глубины души у меня написалось стихотворение. Оно оказалось одной из наиболее популярных моих вещей. Оно было напечатано за границей, в нелегальном журнале, и в списках (по рукам) обошло весь Петербург и Москву, а потом из него сделали песню, и эта песня распевалась всюду: на фабриках, заводах, на массовках и студенческих сходках. Между прочим, в начале Февральской революции к нам на квартиру пришла группа солдат обыскивать, нет ли оружия. Мы отвечали, что оружия у нас нет, а потом я спросила у старшего, знает ли он песню «От павших твердынь Порт-Артура». Он с суровым недоумением взглянул на меня и сказал: «Понятное дело — знаю». Тогда я назвала себя и сказала, что я автор этой песни. Суровые глаза вдруг смягчились, он махнул рукой, сказал: «Айда, братцы!» — пожал мне руку, и они ушли без обыска.
И теперь еще многие помнят эти стихи, но не знают, что они мои. Вот они:
От павших твердынь Порт-Артура,С кровавых маньчжурских полейКалека — солдат истомленныйК семье возвращался своей.
Спешил он жену молодуюИ малого сына обнять,Увидеть любимого брата,Утешить родимую мать.
Пришел он… в убогом жилищеЕму не узнать ничего —Другая семья там ютится —Чужие встречают его.
И стиснула сердце тревога:«Вернулся я, видно, не в срок…»— Скажите, не знаете ль, братцы,Где мать, где жена, где сынок?
— Жена твоя… Сядь, отдохни-ка:Небось, твои раны болят?— Скажите скорее мне правду,Всю правду! — Мужайся, солдат…
Толпа изнуренных рабочихРешила пойти ко дворцу:Защиты просить — с челобитной,К царю, как «к родному отцу».
Надев свое лучшее платье,С толпою пошла и она —И насмерть зарублена шашкойТвоя молодая жена!
— Но где же остался мой мальчик,Сынок мой?.. — Мужайся, солдат…Твой сын в Александровском паркеБыл пулею с дерева снят.
— Где мать? — Помолиться к КазанскойСтарушка твоя побрела;Избита казацкой нагайкой,До ночи едва дожила.
— Не все ж еще взято судьбою:Остался единственный брат —Моряк, молодец и красавец.Где брат мой? — Мужайся, солдат!
— Неужто и брата не стало?Погиб, знать, в неравном бою?— О, нет! Не сложил у ЦусимыОн жизнь молодую свою.
Убит он у Черного моря,Где их броненосец стоит,За то, что сражался за правду,Своим офицером убит!
Ни слова солдат не ответил,Лишь к небу он поднял глаза:Была в них великая клятваИ будущей мести гроза!
Эти стихи не отступили от правды в описании событий: правдой оказалась и их последняя строка. Несмотря на запрещение, они повсеместно читались в концертах и всегда находили большой отклик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});