"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее трепетной радости не суждено было быть долговечной. Разговор с дирекцией сразу разбил ее проснувшуюся надежду, что с нее снимут гнет «старух» и дадут ей, наконец, выступить в ролях, более близких ее душе.
«…Была у Владимира Ивановича, разговаривали. Все хорошо… Все, как нужно. И как может быть. Напишу подробно, когда соображусь. А сейчас — сумбурно. Много все же неожиданного. Хотя все по-старому».
Я сразу поняла, что что-то ударило ее. «Два дня были для меня тяжелые — не могла написать тебе. Владимир Иванович говорил чудесно: говорил все хорошее, что можно сказать актрисе. Но в общем сказал, что Ольга — не мое дело. Что здесь мое дарование сковано и неприложимо. Я говорила о своем горе, о своей надежде, что недостатки мои для этих ролей могут быть удалены… Он глубоко сочувствовал моей дисгармонии желаний и возможностей, но изменить это все не в моей и не в его власти. Я сознаю, что он глубоко прав. Но трудно, трудно похоронить возможное для всех — недоступное для меня».
Это единственный намек на протест, проснувшийся у нее. Почему же это возможно для всех и недоступно для нее? Где сказано, что, например, Ольга должна быть красива конфетно и говорить серебристым голосом? Почему, наконец, ее «бытовой оттенок голоса и глуховатый тембр», которые ей ставились в главную вину, ей мешали, а другим артисткам не менее бытовой говор не мешал играть даже Ибсена? Все это делало больно.
Решение взять у нее Ольгу, которая после Савицкой по праву принадлежала ей, вызвало протесты в среде молодежи, волнение среди учениц и почитателей. Возник план у молодежи написать письмо в дирекцию театра с просьбой оставить роль за ней. Собрано было множество подписей. Но, случайно узнав об этом, Надежда Сергеевна категорически запретила делать что-либо подобное. Она писала мне по этому поводу: «Смешные… Разве это может изменить что-нибудь?» Но была глубоко тронута этим доказательством любви к ней.
Это был ее последний разговор с театром на эти темы. Она с тех пор добровольно убила в себе даже мечту.
Она писала мне: «Я видела сон… Пора проснуться и не обманываться видением. Радоваться, что оно было, но и не падать духом от неизбежного — необходимого».
Она почти отошла от сцены: занялась преподаванием, режиссированием. «Усталость режиссера — не усталость актера, — говорила она, — и первая мне много легче». Она старалась найти в этом смысл своей работы в театре. Но постепенно отходила чувством от него, так как он не дал ей того удовлетворения, какого она жаждала, тоскующая по достижениям и свершениям.
Печальные часы переживала она: «Вечером я пошла в театр. Не знаю, зачем? Как ходят на ту улицу, к тому дому, где жила дорогая жизнь, взявшая твою жизнь… В этом году исполнилось ровно десять лет, что я в Москве. Пришла в театр. Там, как десять лет назад, — чужие люди. Тогда все были чужие, а теперь новые. «Мизерере» шло. Участвует всё молодежь… Походила, поглядела… и ушла».
Так она все больше уходила в одиночество свое, «покинутая любимым», и, наконец, совсем ушла из жизни, не дав искусству всего, что обещала, не свершив и жизни женщины, не оставив ребенка, — она, так любившая детей, видевшая в них «прекрасную тайну мира».
Она, награжденная всеми богатствами, которые могут быть у женщины: талантом, умом, очарованием, даром деятельной любви, — ушла из жизни нищей.
Сколько возможностей было заложено в ней, какой большой артисткой она могла стать! Ей не удалось это потому, что она слишком себя забывала. Настоящее, совершенное искусство достигается лишь тогда, когда у художника полная гармония между тем, что он дает и что он берет от жизни…
Александринский театр
Когда я мысленно оглядываюсь назад на интеллигенцию конца прошлого и начала нынешнего века — интеллигенцию дореволюционную, — я легче могу дать себе отчет в ее типических свойствах, чем тогда, когда я сама составляла часть ее. Теперь мне ясно, что тогдашняя интеллигенция резко разделялась на два лагеря, хотя каждый имел еще много подразделений; но главные два течения были революционное и реакционное. Третьего не было.
Одна часть общества, которую я определяю как революционную, заключала в себе множество направлений, особенностей и отличий. Тут были эмигранты, подпольные работники, люди, жертвовавшие своей жизнью и свободой за общее дело, были и рядовые маленькие работники революции, предоставлявшие свои квартиры под собрания, участвовавшие в нелегальных концертах, помогавшие политическому Красному Кресту, наконец, сюда же примыкали просто сочувствующие. Эта часть интеллигенции ставила во главу угла вопросы интересов страны, работала на этом поприще и с этой точки зрения расценивала все происходившее в России. Многие по-настоящему болели болью страны, откликались на все ее страдания и тяготы и смутно или определенно (каждый по разумению) предчувствовали, что мы стоим на рубеже великих событий.
Другую часть составляли прежде всего активные представители правых направлений: меньшинство — из убеждения, большинство — из-за выгоды, так как тогда выгодно было быть монархистом и даже черносотенцем. Затем — люди, которые, подобно страусам, зарывающим головы в песок в убеждении, что их тогда не видят, жили, не отдавая себе отчета в происходящем. Они закрывали глаза на все, что творилось в России. Некоторые из них уходили, как они сами выражались, в «башню из слоновой кости», отмежевывались от «обывателя» и считали себя выше и достойнее остальных. Они не без презрения или, в лучшем случае, снисходительной насмешки относились к «революционерам», интересуясь только проявлениями своего крайнего индивидуализма. И тут были свои градации: начиная с талантливых поэтов и художников, кончая пошлыми посетителями фарсов и злачных мест. Но буквально все профессии можно было распределить по этому признаку: среди адвокатов были политические защитники и просто наживавшие себе состояние дельцы, среди артистов — дававшие у себя приют нелегальным и читавшие запрещенные стихи и такие, которые кутили ночи напролет в компании великих князей. Литераторы и поэты резче, чем кто-либо, выявляли свою принадлежность к тому или другому лагерю. Начиная с великого Льва Толстого с его «Не могу молчать» и чистейшего В. Короленко, защитника всех угнетенных, и кончая утонченными Гиппиус и Мережковским с их «потусторонними» стихами и, наконец, футуристами, изобретавшими нечленораздельный язык, самые различные течения, всевозможные кружки, даже враждовавшие между собой, все-таки несомненно тяготели к одной из двух главных ветвей. И тут были разветвления: среди писателей, признававших только «искусство для искусства», возникало богоискательство, пробивалась антропософия или теософия, в свою очередь также враждовавшие между собой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});