Земля обетованная. Последняя остановка. Последний акт (сборник) - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не знаю. Как-то никогда об этом не думал. Но если та жизнь, которую мы изведали, и есть настоящая, то ты, наверное, прав.
– Ты даже и в этом не уверен?
– Сегодня нет, Зигфрид. День на день не приходится.
Снова появился Мойков.
– Полнолуние, – объявил он многозначительно.
Ленц смотрел на него, ничего не понимая.
– Осеннее полнолуние, – пояснил Мойков. – Тревожная пора для эмигранта. Тревожней обычного.
– Почему?
– Сам не знаю. Эмигранты – как перелетные птицы в клетке. Осенью начинают рваться в полет.
Ленц огляделся по сторонам и зевнул. Плюшевый будуар и правда наводил изрядную тоску.
– Устал я что-то, – сказал он. – Разница во времени. Переночевать здесь можно?
Мойков кивнул.
– На третьем этаже, комната номер восемь.
– Мне завтра уже возвращаться, – сказал Ленц. – Хотел вот только на тебя взглянуть, Людвиг. – Он улыбнулся. – Даже странно, столько не виделись, а сказать почти нечего, верно? Несчастье жутко однообразная штука.
Я пошел с ним наверх.
– Ты считаешь, что это несчастье? Здесь, теперь?
– Нет. Но разве это счастье? Ждешь чего-то. Вот только чего?
– Вернуться хочется?
– Нет. По-моему, нет. Не знаю. Помнишь, как мы в лагере говорили: пока ты жив, ничто еще не потеряно? Какие же мы были идиоты с этим нашим напыщенным, беспомощным героизмом. Правильней было бы сказать: пока ты жив, тебя еще могут подвергнуть пыткам. Пока ты жив, ты еще можешь страдать. Спокойной ночи, Людвиг. Надеюсь, завтра утром мы увидимся?
– Само собой, Зигфрид.
Ленц снова улыбнулся. Улыбка была горькая, бессильная, почти циничная.
– Вот и в лагере мы так же порой друг друга спрашивали. Только ответить так же было нельзя. Ты знаешь, что мы с тобой, наверное, единственные, кто из этого лагеря вышел живым?
– Наверное.
– Тоже кое-что, правда?
– Не кое-что. Все.
Я снова спустился в плюшевый будуар. Каким-то ветром сюда уже принесло графиню. Дымчатым облачком кружев, белея лицом, она сидела перед большим стаканом водки.
– Я делаю все, что в моих силах, чтобы умереть пристойно и не попасть в богадельню, – прошептала она. – Сама положить конец я не могу, религия возбраняет. Но почему у меня такое железное сердце, Владимир Иванович? А может, оно у меня резиновое?
– Оно у вас из самого драгоценного материала на свете, – ответил Мойков почти с нежностью. – Из воспоминаний и слез.
Она кивнула, сделала большой глоток. Потом робко спросила:
– Но разве это не одно и то же?
Мойков кивнул.
– Пожалуй, что да, графиня. Даже если это счастливые воспоминания и счастливые слезы. Особенно если счастливые. – Он повернулся ко мне и раскрыл свою огромную ладонь. На ней лежала пригоршня таблеток. – Сколько тебе? – спросил он.
– Две, – ответил я. – Или три. Тебе лучше знать, это ты у нас ясновидец.
– Полнолуние. Возьми три на всякий случай. А две я для графини оставлю.
* * *
Я заснул, но несколько часов спустя проснулся от собственного крика. Я не сразу пришел в себя. Мне снилось бледное безмолвное лицо Сибиллы и то, другое лицо, в Париже, застывшее, в рое жужжащих мух, а потом другие мертвецы, и среди них вдруг, неожиданно, Мария Фиола, и я сразу почувствовал себя обманщиком, обманщиком и живых, и мертвых. Я молча глазел в черную пустоту и судорожно одевался, намереваясь пойти блуждать по ночному городу, но потом снова разделся и стал смотреть вниз, во двор, мысленно оглядываясь на свою жизнь и свои дела, принял оставшиеся таблетки и подумал о Ленце, о графине, которая не может умереть, и о Джесси, которая умирать не хочет, а потом о многом другом, и принял еще снотворного, теперь уже из своих запасов, и только после этого медленно, боязливо погрузился в булькающую, топкую трясину снов, тени из которых столь неотступно преследовали меня, зная, что я беззащитен перед ними и что мне нечего противопоставить им, кроме моего собственного, истерзанного и презренного, расколотого «я».
XXI
Наутро, уже собираясь уходить, я встретил Зигфрида Ленца.
– Я через час уезжаю, – сказал он. – Может, позавтракаем вместе?
Я кивнул.
– Тут за углом драгстор. Как ты спал?
– Хуже некуда, Людвиг, или как тебя сейчас величать?
– Людвиг Зоммер.
– Ну и отлично. Если бы еще воспоминания можно было менять с такой же легкостью, как имена, верно? Только подумаешь – все уже позади, но стоит встретить старого товарища по лагерному несчастью, как прошлое снова встает перед глазами. Вот войну люди с годами то ли забывают, то ли многое в ней постепенно покрывается патиной переносимости, – но лагеря? Это совсем, совсем другое. Война – это глупость, это убийство, но безадресное, слепое – каждого может шарахнуть. А лагеря – это ужас как самоцель, зло в чистом виде, массовое смертоубийство из одной только радости убивать и мучить. Такое не забывается, живи ты хоть сотню лет. – Ленц слабо улыбнулся. – Зато, может, хотя бы после этой войны не будет объединений фронтовиков с еженедельными встречами в местном кафе за кружкой пива и приглаженными, фальшивыми воспоминаниями. Или тебе так не кажется?
– Нет, не кажется, – сказал я. – По крайней мере в Германии без них не обойтись. И это будут не объединения жертв, а объединения убийц. Ты забываешь, что наша ненаглядная отчизна считает себя родиной чистой совести. Немецкие палачи и убийцы всегда делают свое дело только по идеальным соображениям, а значит, с отменно чистой совестью. Это-то в них и есть самое мерзкое. У них на все имеются причины. Или ты забыл пламенные речи, что произносились перед казнью прямо под виселицей?
Ленц отодвинул свой сандвич.
– Неужели ты думаешь, что после войны они сумеют выкрутиться?
– Им даже выкручиваться не придется. Просто по всей стране вдруг разом не станет больше нацистов. А те, которых все же привлекут к ответу, начнут доказывать, что действовали исключительно по принуждению. И даже будут в это верить.
– Веселенькое будущее, – усмехнулся Ленц. – Надеюсь, ты ошибаешься.
– Я тоже на это надеюсь. Но ты посмотри, как они сражаются. Они же бьются за каждую навозную кучу, будто за Святой Грааль, и умирают за это. Разве похожи они на людей, которые в ужасе от того, что творилось в их родном отечестве больше десяти лет? А ведь по сравнению с этими зверствами эпоха Чингисхана кажется санаторием. Только немцы способны отдавать жизни за такое.
Ленц снова придвинул к себе тарелку.
– Давай не будем больше об этом, – сказал он. – Почему мы не можем без таких вещей?