Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном - Иоганнес Гюнтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Профессор Шахматов не имел возражений против составленного Георгом Мюллером соглашения, однако заметил, что не может ответить ему вразумительно, пока не состоится решение академии относительно библиотеки русских классиков, а принятие такого решения может — по известным мне причинам — и затянуться. Не хочу ли я поговорить об этом с великим князем? Хотя, конечно, он понимает, что мне это, может быть, сейчас не с руки, лучше бы явиться к князю с новым томом переводов его поэзии. Он подмигнул мне:
— Вы ведь понимаете, не так ли?
А я не мог ему признаться, что у меня опять нет издателя. Ситуация сложилась фатальная, и бессмысленное ожидание действовало мне на нервы. Впечатление было такое, будто целая свора каких-то мелких бесов, недоты- комок, принялась дразнить человека, чтобы довести его до отчаяния.
Времена и во всем были тогда сумасшедшие. Объявилась, к примеру, некая поэтесса, москвичка, назовем ее Надеждой, которая каким-то образом прослышала про меня и решила с моей помощью напечататься в «Аполлоне» и тем насытить свое тщеславие. И вот однажды она постучалась в мою дверь в отеле «Регина» и чуть не с порога начала обнажаться, демонстрируя свои изрядных размеров прелести, — видимо, так представила себе кратчайший путь в «Аполлон». Пришлось мобилизовать всю свою грубость, чтобы отделаться от настырной соблазнительницы.
Таким было время. Любимая ученица Судейкина, юная черноволосая художница, присвоившая себе имечко «Пер- пер», утопилась в Мойке, приняв предварительно яд: у нее был роман с красивой женой одного господина, которого тоже, в свой черед, сумела вовлечь в преступную связь. Во
время слишком затянувшейся буколической сцены она и была застигнута этой самой женой. Над казусом посмеялись, но как-то невесело. Потому что всем было не до смеха. Всюду тоска похмелья, всюду неровность и нервность, и безумная, безудержная погоня за деньгами. Казалось, о нравственности все забыли. Искусство и поэзия стали лишь средством заработать как можно больше денег.
Но платить самому по счетам никому не хотелось. Денег-то ни у кого не было. И мысли витали вроде бы далеко. Только о себе самом никто не думал. Потому что ни у кого не было и себя самого.
У всех были одни развлечения.
Глава XI
В Митаве, конечно, все было совсем по-другому, тут люди жили как встарь, как Бог велел, и люди привыкли, но и здесь я не мог влиться в общий порядок. Какое-то предчувствие томило меня, что-то должно было случиться. Дома, разумеется, я не показывал вида, насколько узок мой путь и насколько неверен мой шаг. Мама-то, вероятно, все замечала, она многое предвидела еще заранее. Я же старательно делал вид, что у меня все в идеальном порядке. Но никакого порядка не было и в помине.
Со всех сторон меня уверяли в том, что я поэт, и я сам в это верил, но писал в ящик стола, потому что не находил издателя. Время от времени случались успехи, это верно, но они никогда не давали того, что обещали. Я походил на колокол, забытый на пыльной колокольне, устало беседующий с одними летучими мышами.
Не думаю, чтобы мне когда-либо приходило на ум прекратить начатое, не припомню, чтобы я кокетничал с изъявлениями своей слабости, но внутренне я как-то явно одрях и довольно бесцельно проживал себе день за днем. Ночь за ночью.
Совсем завянуть не давала мне моя труппа. Скоморовский, мой герой, женился на малышке-инженю Анне Юргенс. Мой петербургский приятель студент Костя Кузмин-Караваев находился как раз в Митаве и не упустил возможности меня озадачить: мне было поручено инсценировать какую-нибудь пьесу для вечера петербургских
студентов в русском клубе. Я выбрал одноактную пьесу Гумилева «Дон Жуан в Египте», напечатанную в его сборнике стихотворений «Чужое небо», который выпустил «Аполлон»: четыре действующих лица, одна декорация. Очень удобно, хотя и не лишено подвоха, ибо пьеса была написана рифмованным стихом. Однако я недаром тренировал свою труппу все эти годы: сладили мы и с этими самыми рифмами, пусть и ценой двенадцати с лишним репетиций.
Подопечные мои утверждали, что работа с актером стала с моей стороны строже и методичнее, не так произвольна и чисто интуитивна, как раньше. Меня труднее стало в чем-нибудь переубедить. Может, сказалась игровая с виду, но на деле-то жесткая выучка Мейерхольда? Это он учил меня при всем гоццианском разгуле твердо держать вожжи в руках. Не пренебрегать ни одним мотивом, но, напротив, умными повторениями закреплять его в рефрене.
В начале января 1913 года в русском клубе «Кружок» была сыграна эта веселая, легкая, полная поэзии пьеса — и никому, кроме нас, она не понравилась. Все только подивились, зачем это я выбрал этакий едва-ли-не-водевиль, когда так много есть глубокомысленных, на русский лад, драм, к коим всегда тяготеет русская публика: старая песенка о меланхоличной русской душе. Но на самом-то деле русские совсем не такие. И я без внимания оставил все эти наскоки. Кстати, то была премьера выбранной нами пьесы и, похоже, единственная до сих пор ее постановка на сцене.
Мой свояк Эрик Фельдман, честолюбивый латышский патриот, несмотря на свое швейцарское происхождение, предложил мне перевести пьесу Яна Райниса, этой местной национальной святыни. Я посмотрел ее постановку в Латвийском театре в Риге, так и не преодолев свой скепсис. Но Эрик с таким пылом уговаривал меня, что в конце концов все-таки уговорил и сам сделал для меня прозаический немецкий подстрочник этой пьесы, написанной белым стихом. Кое-как, не думаю, что слишком удачно, я сделал из этого немецкие вирши. Эрих Райе, правда, собирался заняться распространением этой пьесы, но сначала помешала война, а потом сам автор купил у меня права на немецкий перевод своего произведения.
Все это, как и дружба моя с латышским поэтом Вольдемаром Дамбергом, а также инсценировка небольшого водевиля в русском клубе, сделало меня в глазах моих соотечественников, немецких балтийцев, фигурой еще более сомнительной, чем раньше; они рассматривали такие вещи едва ли не как предательство немецких интересов. Но меня это мало заботило, я шел своим путем, не обращая внимания на пересуды. Потом говорили, что совсем юные немцы-прибалты будто бы видели во мне в то время чуть ли не своего авангардистского лидера и мастера, а один начинающий поэт из выпускного класса гимназии — ставший впоследствии знаменитостью и моим врагом — прославлял меня в своих виршах как прибалтийского Рильке, каковым я не был, конечно, и в помине, но такие уж представления существовали в провинции! Я же этого не замечал. Напротив, чувствовал себя в Митаве в полном одиночестве и хотел бы видеть вокруг себя людей помоложе, потому как небольшое дружеское участие многое может значить для душевного благополучия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});