На ножах - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бодростина весело рассмеялась и заметила своему собеседнику, что он неосторожно богохульствует, порицая совершенство творения, чего ему, как спириту, делать не надлежит; но он категорически опроверг это обвинение и доказал, что именно как спирит-то он и прав, потому что признает планету и обитающие на ней организмы еще в периоде самого раннего развития и верит, что в далеком или в недалеком будущем воспоследуют усовершенствования, при которых нынешняя и все более и более усиливающаяся власть женщин над мужчинами упразднится.
– В таком случае зачем же вы мне говорите столько времени, что вы меня любите? – промолвила Бодростина.
– Говорю, потому что люблю вас, – отвечал, всплеснув руками, Висленев.
– Нет, а вы гораздо лучше от этого эманципируйтесь.
– А что делать, когда не могу.
– Значит, кто же над вами деспотствует: женщина или вы сами?
– Сам, я сам, я знаю, что я сам.
– Ну так эманципируйтесь от себя.
– Не могу-с, в том-то все и дело, что не могу, так скверно создан.
Собеседники снова вместе засмеялись и Бодростина, не отрицая настояний Жозефа, что он «скверно создан», отвечала, что женщины гораздо покорнее мужчин воле Промысла, устроившего все так, как оно устроено, и затем прямо поворотила речи к насущному вопросу дня, то есть к тому, как быть с собою злополучному Иосафу?
По ее мнению, ему не оставалось ничего иного, как ехать с нею назад в Россию, а по его соображениям это было крайне рискованно, и хотя Глафира обнадеживала его, что ее брат Грегуар Акатов (которого знавал в старину и Висленев) теперь председатель чуть ли не полусотни самых невероятных комиссий и комитетов и ему не будет стоить особого труда поднять в одном из этих серьезных учреждений интересующий Иосафа мужской вопрос, а может быть даже нарядить для этого вопроса особую комиссию, с выделением из нее особого комитета, но бедный Жозеф все мотал головой и твердил:
– Нет, нет! Но шутить довольно, как бы то ни было, а в Россию ехать не могу.
– Но где же вы будете жить за границей?
– И за границей мне жить негде.
– Так как же быть?
– Я опять-таки и этого не знаю.
– Но кто же это должен знать?
– И того не знаю.
Глафира улыбнулась и пожала плечами, – Висленев тоже улыбался: дела его, как мы видим, были нехороши, но он был уверен, что в его положении начинает действовать какое-то облегчающее обстоятельство, – его в этом убеждало его предчувствие, и он не ошибался: Глафира Васильевна не хотела его покинуть, ибо приближались уже лукавые дни, когда волокнистый Borné спиритских собраний Парижа должен был совершить на родине разбойничьи дела, к которым он давно предназначался…
Глава двенадцатая
В дыму и в искрах
Глафире немного стоило, однако, труда показать Висленеву всю бесцельность его дальнейшего пребывания за границей после ее отъезда. Висленев сам знал, что он остается ни при чем, и хотя страх долговой тюрьмы в России был так велик, что испепелял в нем даже самый недуг любви к Глафире, когда Глафира, приняв серьезную мину, сказала ему, что все эти страхи в существе не очень страшны, и что она дает ему слово не только провезти его благополучно чрез Петербург, но даже и увезти к себе а деревню, то Иосаф выразил полное желание ее слушать и сказал:
– Конечно, я понимаю, что возможно и спастись, потому что в Петербурге я могу никуда не выходить и сидеть, запершись, в какой-нибудь комнате, а в вашей деревне там все эти становые и все прочее в вашей воле, да и к тому же я могу переезжать из уезда в уезд, и меня моя драгоценная супруга не изловит.
Он даже предался мечтам по этому случаю, как он будет перебегать из Бодростинского имения в одном уезде в другое, его же имение, находящееся в другом уезде, и сделается таким образом неуловимым для беспощадной жены своей и ее друга Кишенского; и Иосаф Платонович, уносясь такими мечтами, сделался даже весел и начал трунить над затруднительным положением, в которое он поставит этим коварством несчастных становых; но Глафира неожиданно разбила весь этот хитрый план и разрушила его счастливую иллюзию. Она назвала все это ребяческою полумерой и на место невинной затеи Висленева докончить дни свои в укрывательстве от тюрьмы, сказала, что уж пора его совсем освободить от всех этих утеснений и эманципировать его таким благонадежным способом, чтобы он везде свободно ходил и всем показывался, но был бы неуязвим для своих недругов.
Мысль эта, разумеется, представилась Висленеву очаровательною, но он, считая ее слишком невероятною, опять требовал объяснения, а Глафира ему этого объяснения не давала.
– Я вам не могу этого рассказать, как я думаю это сделать, но я это сделаю, – отвечала она на его вопрос.
– Вы это так думаете только, или вы в этом уверены?
– Это иначе не может быть, как я вам говорю.
– Но в таком случае почему же вы не хотите ничего сказать мне: как вы это сделаете?
– Потому что вам этого не нужно знать, пока это сделается.
– Вот тебе и раз: но ведь я же должен быть в чем-нибудь уверен!
– Ну, и будьте уверены во мне.
– Гм!.. в вас… Я это слышал.
– Что?.. разве вы мне не верите?
– Нет, нет; не то… не то… я вам верю, но ведь… позвольте-с… ведь это все меня довольно близко касается и уж по тому одному я должен… поймите, я должен знать, что вы со мной намерены делать?
– Нет, вы именно этого не должны.
– Почему-с? скажите мне разумную причину: почему?
– Потому что вы… «скверно сотворены».
– Гм! шутка не ответ.
– Я и не шучу и мне даже некогда с вами шутить, потому что я сейчас уезжаю, и вот, я вижу, идут комиссионеры за моими вещами и приведен фиакр. Хотите положиться на меня и ехать со мною назад в Россию с твердою верой, что я вас спасу, так идите, забирайте свой багаж и поедем, а не надеетесь на меня, так надейтесь на себя с Благочестивым Устином и оставайтесь.
В это время в комнату вошли комиссионеры и Глафира им указала на свои упакованные веши, которые те должны были взять и доставить на железную дорогу.
– Подождите же, я сейчас притащу свой саквояж, – пусть они и его захватят, – произнес скороговоркой Висленев.
– Только, пожалуйста, поскорей, а то мы можем опоздать на поезд, – торопила его Глафира.
– О, не бойтесь, не бойтесь: я в одну минуту! – воскликнул на быстром бегу Висленев и действительно не более как через пять минут явился с пустым саквояжем в одной руке, с тросточкой, зонтиком и пледом – в другой, и с бархатною фуражкой на голове.
Сдав вещи комиссионерам, он сам сел с Глафирой в фиакр и через час уже ехал с нею в первоклассном вагоне по Северной железной дороге.
До Берлина они нигде не останавливались, и Жозеф повеселел. Он был доволен тем, что едет с Глафирой рядом в одном и том же классе, и предавался размышлениям насчет того, что с ним должно произойти в ближайшем будущем.
Он уже давно потерял всякую надежду овладеть любовью Глафиры, «поддавшейся, по его словам, новому тяготению на брак», и даже не верил, чтоб она когда-нибудь вступила с ним и в брак, «потому что какая ей и этом выгода?» Но, размышлял он далее: кто знает, чем черт не шутит… по крайней мере в романах, над которыми я последнее время поработал, все говорят о женских капризах, а ее поведение по отношению ко мне странно… Уж там как это ни разбирай, а оно странно! Она все-таки принимает во мне участие… Зачем же, почему и для чего это ей, если б она мною не интересовалась?.. Гм! Нет, во всем этом я вижу… я вижу ясные шансы, позволяющие мне надеяться, но только одно скверно, что я женат, а она замужем и нам невозможно жениться. Разве тайно… в Молдавии, чтобы поп обвенчал и в книжку нигде не записывал?
Эта блестящая мысль его посетила ночью, и он тотчас же поспешил сообщить ее Глафире, с предложением повернуть из Берлина в Молдавию и обвенчаться, но Глафира не соблазнилась этим и отвечала:
– Что же это будет за брак такой?
– Да отчего же: ведь если это для совести, так там тоже православный священник нас будет венчать.
– Прекрасный план, – заметила ему, отворачиваясь. Глафира.
– Ну, а если для положения, – бурчал Висленев, – так тогда уже разумеется…
– Что? – уронила, глядя в окно, Бодростина.
– Тогда ничего сделать нельзя, пока Михаил Андреевич жив, – ответил, вздохнув, Висленев.
– Ну, вот то-то и есть, а есть вещи и еще важнейшие, чем положение: это деньги.
– Да, деньги, деньги очень важны и делают большой эффект в жизни, – повторил Жозеф слова, некогда сказанные в губернской гостинице Гордановым.
– А все эти деньги могли бы и должны… быть ваши… то есть ваши, если только…
При этих словах Глафира еще больше подалась в окно и тотчас же увидала возле своего лица любопытный лик Жозефа, неотступно желавшего знать: в чем дело? какое «если» может разрушить замреявший пред очами души его «большой эффект в жизни»?
Он так неотступно приставал с этим вопросом к Глафире, что она наконец сказала ему, как бы нехотя, что «если» заключается в том, что значительнейшая доля состояния ее мужа может достаться его племяннику Кюлевейну.