Демократы - Янко Есенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Желка скривила губы, словно собираясь заплакать. Она отомстила за неверность!
При словах «кухарка» и «ровня к ровне» Ландик побагровел от гнева. Барская бесчувственность! Не ожидал он от нее такого. Милая, нежная девушка, и вдруг — такой злобный вульгарный выпад. Капелька желчи — и слезла вся лакировка. Аничка куда благороднее.
— Как бы ты не породнилась с этой кухаркой, — бросил он ей в глаза, словно камень.
— Через тебя?
Она попыталась презрительно захохотать, но Ландик метнул другой камень:
— Нет. Через Дубца.
И гордо ушел.
Сейчас он смотрел на поле.
Желка присела, по-мальчишески расставив ноги, уперлась руками в голые коленки, выпятила острый подбородок, следя взглядом за полетом мяча. Ландик отвернулся и, пробираясь между толпившейся в проходах публикой, пошел к выходу. Ему было противно, он испытал легкий приступ тошноты — как человек, увидавший отвратительное зрелище, некрасивую сценку или прочитавший отталкивающую, оскорбляющую чувства и нравственность страницу в книге. Ландик вытянул губы и сплюнул.
«В сердцах выкинула меня из сердца, слава богу, конец игре с тобой. На земле у меня осталась Аничка. Мой «мяч». Милый мячик. Я возьму тебя в руки, прижму к сердцу. Мячи ведь не только бьют ногами, их прижимают к груди, носят в руках», — тихо нашептывали ему его мысли.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Мачеха
Минул год.
На Влчкову улицу опустилась мокрая осенняя мгла. Она сидела с утра до ночи неподвижно, как старая баба в сером дырявом платке, пряча под ним сады, газоны, деревья, дома, она облизывала их, и от ее ядовитой слюны все набухало сыростью и увядало. На старых виллах с дикого винограда облетели красные листья, оставив на каменных стенах бугорки шишечек и тонкие волокна побегов — кровавые жилки на морщинистом теле. Березки худели, роняя почерневшие комочки листьев, и на их тоненьких веточках капельки воды переливались как нанизанные на нитку жемчужины. Кусты роз уже нарядились в салопы, их покрыли шапками или пригнули, как стариков, пониже к земле. Под серебристые ветви елей набивались стайки безмолвных дроздов, а на голых каменных оградах сплетничали, отходя ко сну, воробьи.
Темнело рано.
В квартиру молодой вдовы Эстеры переселялись молодые: комиссар Ландик и Аничка.
Было пять часов. Свет в комнату пробивался лишь через решетчатую затворку печи. Отблески, как маленькие серые котята с горящими глазами, резвились на полу, кувыркались, царапались, терлись около ног, карабкались на колени, прижимались и мурлыкали.
Под это мурлыканье Ландик рассказывал негромко и спокойно:
— До нас здесь жила красивая молодая вдова. Она переехала на квартиру получше. Эта вдова нечаянно явилась причиной домашней войны. Не столько она, сколько проклятая тысяча, которую дядюшка посадил между кактусов. Пани Эстера пошла возвратить ее. Бог весть почему она понесла деньги сама, а не послала по почте, бог весть почему вложила их в конверт, почему в конверте была не только банкнота, но и письмо с выражениями благодарности. Одни сплошные загадки. Досадно, что она не застала депутата дома. Еще досаднее, что пани Эстеру приняла пани Людмила. Но всего досадней, что пани Людмила взяла у нее конверт, а пани Эстера, не зная своего коварного племени, выпустила конверт из своих прекрасных рук. Возможно, пани Людмила не сказала: «Будьте добры, пожалуйста, дайте!», а с невольно ревнивым жестом потребовала: «Давайте его сюда!» Но хуже всего, что пани Людмила вскрыла конверт. Тысяча как тысяча! Но письмо! Благодарность!
Напрасно пан депутат, наш дорогой дядюшка, уверял жену, что он был движим исключительно чувством сострадания к нищете. Какое там сострадание, если рядом с тысячей — красивое, загорелое, молодое женское лицо с сияющими глазами. Можно поверить в сострадание к нищенке в тряпье и язвах. А это увлечение — вероломство, измена. И была объявлена война.
Это была первая измена и первая война.
Другое семя ссоры посеял некий депутат, по имени Радлак… Это уже дело политическое… Он хотел стать депутатом и занять место дядюшки. Дядюшка однажды неодобрительно высказался о том, что маленькие люди отказываются платить и хотят все бремя налогов переложить на плечи больших людей. Он назвал это современным рабством, когда больших хотят сделать рабами маленьких людей, и не только отдельных индивидов, но вообще все государство подчинить массе. Если раньше боролись против привилегий больших, то теперь он выступил против привилегий маленьких людей. Государство — солнышко, которое призвано давать тепло и свет всем. Лучи его не должны обходить стороной большие небесные тела — планеты, все свое тепло отдавая какому-то Млечному Пути, который воображает, что солнце вертится лишь вокруг него… Государство, мол, не картежный болельщик, чтобы вмешиваться в каждую деревенскую игру и ждать подачки с каждой выигранной кроны. Что-то в этом роде… Но он взял слишком вправо… А хуже всего то, что обрызгал злобной слюной политику партии и ее вождя, который каждому стремится навязать какую-нибудь полезную работу. Дядюшка сказал, что, хоть и есть поговорка «Гей, словак добр душою и со всеми ладит», мы не смеем вести соглашательскую политику.
Не знаю, что нашло на дядюшку, из-за чего он выкидывал такие фокусы. Человек он добрый, покладистый, уживчивый, отзывчивый, мягкий, как говорится, хлебный мякиш, из которого, если сумеешь, можно вылепить любую фигурку. Не пойму, что с ним произошло. Должно быть, от злости, которую подогревала дома пани Людмила и которая в нем, старом горшке, закипела… Недоверие в партии к нему росло, его стали обвинять в вероломстве, измене.
Это была еще одна измена и еще одна война.
Депутатов тоже призывают к ответственности, словно какого-нибудь комиссаришку вроде меня. И дядюшку призвали к ответу. Он сопротивлялся, ссылаясь на то, что воля народа поставила его депутатом; ему пояснили, что есть суд, который эту волю из парламента запросто турнет, потому что находиться в парламенте достойны лишь дисциплинированные стражи народных интересов, которых по приказу командира выдвигает партия. А неуправляемой пьяной воле, цепляющейся за стены и фонари, место на улицах Братиславы, на которую найдет управу полиция, если эта самая воля поднимет шум.
И бедняга дядюшка скандалил дома, потому что его били в партии, и где попало вопил не своим голосом перед членами партии, потому что его преследовали дома.
Сама понимаешь, каждому хочется быть диктатором — кому в широком, кому в узком кругу, если не где-нибудь, так дома. Всегда должен быть кто-то, кому ты можешь приказать, иначе ты пропадешь. А дядюшка обнаружил, что даже дома он — не диктатор, никогда им и не был, только раньше не сознавал этого. Теперь все словно сговорились против него: жена, дочь, кухарка Зуза, горничная Маришка. Ему чудилось, что повсюду он наталкивается на стену непокорности, невнимания, пренебрежения к его приказаниям, но и поддавался и все отчаяннее размахивал саблей.
Дочь Желмира вопреки его запрету, а может, и назло, стала секретаршей «Общества симпатизирующих красной Испании», которое было связано и с «Союзом самообожествляющихся писателей» (по выражению тетки Корнелии), а этот союз, в свою очередь, вел переписку с «Обществом друзей Китая». Желмира поступила так не по убеждению, конечно; скорей всего, чтобы иметь благовидный предлог уходить из дому, где постоянные ссоры становились невыносимыми. К тому же другие общества были уже обеспечены руководящими деятелями, а эти были новые и нуждались в активных членах. А может, потому, что девушка боролась против старого воспитания. Не слушалась ни отца, ни мать.
А что это за диктатор, которому не подчиняется даже собственная жена? Что ж это за диктаторша, которую не признает даже собственный муж? Само собой, таких диктаторов дочь не станет слушаться. Это логично.
Дядюшка защищался и отважно вел наступательные операции на обоих фронтах. И как при всякой войне, — на фронте стреляют, а в тылу процветает любовь, — так и здесь. Твой неведомый отец начал ухаживать за Желмирой Петровичевой. Вился вокруг нее, увивался, опутывал ее своей любовью, как фасоль опутывает шест.
Однажды вечером под соответствующим сиропом чете Петровичей был преподнесен усатый фрукт… К чему рассказывать дальше? У Гвездослава одно яблоко примирило две враждовавших семьи{141}, а в этом случае бородатый фрукт, если хочешь, усатый боб, сдружил семью, клокочущую восьмидесятиградусной злобой.
Домашняя война была ликвидирована.
Пришел конец и войне политической, скрепленной миром в личном кабинете дядюшки. «Фрукт» предложил Петровичу подписать бумажку; в ней значилось, что пан депутат нисколько не стремится предстать перед судом, где ему официально заявят, будто народ избрал своим представителем в парламент «низкого, бесчестного» человека, ибо он подчиняется во всем дисциплине партии — и да поможет ему бог!