См. статью «Любовь» - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интересно… Значит, и у вас есть такие залмансоны… — хмыкает Найгель, задумчиво выводя пальцем какие-то узоры на плоскости стола.
Дедушка Аншел подмигивает мне:
— А я и не думал, Шлеймеле, что Исав может так запросто говорить об этих материях. Нет, не думал… Важную вещь открыл он мне.
— Все у нас есть, герр Найгель. И от лучшего, и от худшего. И добрые есть, и злые, и умные, и глупые. Все, чего ни пожелаешь. От всякой твари по паре.
Снова воцаряется молчание. Найгель погружается в задумчивость, или просто усталость сморила его, наконец он бросает взгляд на часы и весьма удивляется, обнаружив, что засиделся до такого позднего часа, встает, потягивается во весь свой могучий рост и широко зевает. Желает Вассерману доброй ночи и делает вид, будто совершенно запамятовал о существующей между ними некой договоренности. Но нынешним вечером, благодарение Господу, Вассерман и сам находится в том особом настроении, которое жаль портить бессмысленными препирательствами с немцем. Он не напоминает о «контракте», но когда случайно они встречаются взглядами, то оба чувствуют, что знают и помнят. Найгель бурчит недовольно, что Вассерман так и не рассказал ничего толком о младенце и что по-прежнему непонятно, для чего все-таки Сыны сердца собрались вместе — не важно, в конце концов, где — в шахте лепека или в зоологическом саду, — но что за цель они поставили перед собой? Ради чего все эти так называемые «таланты», и «искусства», и тому подобное…
— Знаешь, слишком уж он странный, этот твой рассказ, ни на что не похож… В жизни бы не поверил, что соглашусь слушать такие басни.
Вассерман отвечает ему понимающей улыбкой и благодарит за долготерпение.
— Ладно, иди уже спать, — подгоняет его Найгель и, когда Вассерман тем не менее продолжает топтаться и медлить, бросает на старика такой умоляющий, беспомощный взгляд, словно прорвалась в его каменном сердце какая-то плотина и хлынуло наружу нечто невозможное, недопустимое, давно подавленное и забытое, годами скрываемое, и грозный комендант в полной растерянности произносит, будто извиняясь: — У меня тут имеются еще некоторые дела, нужно привести кое-что в порядок, и потом, понимаешь, хочу написать домой, дорогой своей женушке…
Вассерман потрясен этим доверием и немыслимой откровенностью немца (дивные подарки, Шлеймеле, преподносят иногда люди друг другу, когда нет у них ничего — нечего отдать и нечего подарить) и, помявшись, решается спросить:
— А обо мне вы тоже… упомянете в письме?
Найгель как будто собирается что-то ответить, но, передумав, захлопывает рот и лишь невнятно бормочет сквозь зубы:
— Да нет… С какой стати? Иди уже спать и не порть мне этого вечера…
И только тогда они наконец расстаются.
Глава шестая
Прошло немало дней, прежде чем нам удалось продолжить «чтение», и виной тому я сам. Что называется, некоторая небольшая проблема медицинского характера, временная, разумеется, но причиняющая тем не менее значительные неудобства. То и дело вызывающая разного рода задержки и препятствующая свободному развитию сюжета. Дело в том, что зайти в Белую комнату, перешагнуть этот порог невозможно без известной доли самоотречения и даже жертвенности, которые, надо признаться, даются мне с трудом. Снова и снова слышались мне тайные голоса, предупреждавшие об опасности, а порой и угрожавшие: изыди, незваный гость! Убирайся отсюда, не то жестоко поплатишься. Белая комната не для тебя, не для таких, как ты. Охраняющая ее рука схватит тебя за твое цыплячье горло и задушит! Живым ты отсюда не выберешься… Короче говоря, на некоторое время визиты прекратились, и рассказ дедушки Аншела застопорился, отодвинулся в сторону, уступил место делам куда более срочным и важным, почти что выпал из сознания — инстинкт самосохранения настойчиво требовал оставить и позабыть эту затею. К тому же именно в это время я начал собирать материалы для давно задуманной Детской энциклопедии о Катастрофе. Но и из этого проекта, как я уже упоминал, ничего не вышло. Мной овладели тоска и отчаянье, мрачные злобные мысли роились в голове, не заставила себя ждать депрессия, и руки у меня окончательно опустились. Не стану входить в подробности, тем более что большинство фактов уже изложены в предыдущих главах, но если все-таки в одной фразе сформулировать мое состояние, то правильнее всего будет определить его так: леденящий дух парадоксов Зенона дышал мне в затылок.
Рассказ Вассермана застыл, окаменел, да и сама жизнь тоже. Без конца одолевали парализующие разум и волю вопросы: ради чего вообще подвергать себя опасности посещения Белой комнаты? Кто может предугадать, что случится с тем безумцем, который по собственной воле решит отказаться от своего хваленого таланта избегать сомнительных ситуаций, ограждать себя от увлечения рискованными проектами, например от вторжения непосильных требований этой призрачной, неуловимой Белой комнаты? Учтите к тому же, что талант этот не столько врожденный, сколько приобретенный ценой немалых мучительных усилий и тяжкого труда и, главное, не раз уже доказавший свою несомненную пользу. Кому, собственно, приносится эта жертва? И во имя чего? Ставить на карту свою жизнь и душевное здоровье только ради того, чтобы угодить некой дамочке в Тель-Авиве? Чтобы наглая взбалмошная Аяла осталась довольна? Чтобы в результате всего этого хитроумного и дерзкого предприятия на полки легла еще одна книга — на уже и без того достаточно исчерпавшую себя тему? Кому, ко всем чертям, это нужно?!
— Именно так, Шлеймеле, — говорит дедушка Аншел. — Именно ради того, чтобы написать книгу. Может, и не самый первый первоисточник, не Подлинник, но весьма необходимую! Прежде всего тебе самому. И что тебе остается, Шлеймеле, кроме этой единственной истории, этой твоей столепестковой розы? Посмотри на себя… Если заключена в тебе хоть крохотная крупица истины, возможно, сумеешь угадать, для чего Великий творец послал тебя в тяжкие странствия между бесконечным множеством пустых страниц. Да… И тебе отлично известно, что и мой рассказ, единственный в своем роде, может указать тебе дорогу… Напиши, пожалуйста, так: в эту книгу прибудет младенец. Он будет жить в ней.
Нет. Не прибудет.
Аншел Вассерман пытается помочь мне, в этом я не смею сомневаться. Младенец… Это та помощь, которую он предлагает. Но у младенца уже нет сил жить. И ни у кого здесь нет сил для еще одного человеческого создания. Даже и те, которые есть, весьма отягощают существование своим присутствием. Вот вам пример: в одну из ночей Найгелю пришлось самолично застрелить из пистолета двадцать пять евреев.
Это случилось в середине сентября сорок третьего года. В книге воспоминаний, которую впоследствии написал один из немногих оставшихся в живых заключенных этого лагеря, рассказывается, что одному из узников каким-то чудом удалось бежать. Это был первый подобный случай с тех пор, как Найгеля назначили комендантом лагеря. Отчаянный храбрец, по-видимому, спрятался в шахте, в узкой прощелине между двумя скалами, и охранники, сколько ни искали, не обнаружили его. Лишь глубокой ночью измученный рабочий отряд доставили наконец обратно в лагерь и выстроили на плацу перед бараком коменданта.
Можно предположить, что необычный шум заставил Вассермана очнуться от тревожного урывочного сна, приподняться на кипе бумаги и глянуть со страхом вниз в какую-нибудь щелку на чердаке. И увидел он оберштурмбаннфюрера Найгеля, вышагивающего перед строем заключенных и мечущего громы и молнии. «Великий Боже! — воскликнул Вассерман в сердце своем. — Ведь это тот самый человек, который сидит со мной чуть ли не каждый вечер, и слушает мое повествование, и рассказывает о своей нежной, горячо любимой супруге и милых детках, и всей душой болеет за моих героев, и покатывается со смеху, когда удается мне сочинить что-нибудь забавное…»
Найгель выносит приговор. Каждый десятый будет расстрелян. Двадцать пять человек. Штауке приближается к нему и что-то шепчет ему на ухо. Найгель возражает. Отказывается прислушаться к его мнению. Штауке настаивает и, пытаясь убедить начальника, делает не то удивленный, не то возмущенный жест. Возможно, ему представляется недостаточным казнить только двадцать пять евреев, возможно, двадцать пять мертвецов мало для того, чтобы насытить его аппетит. В какое-то мгновение кажется, что сейчас там вспыхнет настоящая ссора. Но Найгель умеет сохранять хладнокровие в любой ситуации. Разочарованный Штауке возвращается на свое место. Лицо его пылает от возмущения и досады, тонкая позолоченная оправа очков злобно поблескивает в холодном свете прожекторов. Найгель отбирает обреченных на смерть. Проходит вдоль рядов и указывает пальцем то на одного, то на другого. Глаза его прищурены, словно он пытается внимательнейшим образом рассмотреть и досконально изучить каждого. Но среди заключенных есть такие, которые готовы поклясться, что выбор его делается наугад, совершенно случайно — как говорится, с закрытыми глазами.