Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории. Том 2 - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Материализм был бы неполон без потребности то и дело разряжать духовное напряжение, позволять себе впасть в мифические настроения, заняться каким-то культом, чтобы для внутреннего облегчения вкусить прелести иррационального, чуждого, отклоняющегося, даже если на то пошло – дурацкого. То, что со всей отчетливостью проявляется приблизительно во времена Мэн-цзы (372–289) и первых буддистских братских общин, в совершенно том же смысле принадлежит и к важнейшим чертам эллинизма. Около 312 г. в Александрии ученые стихотворцы вроде Каллимаха изобрели культ Сераписа и снабдили его мудреной легендой{557}. Культ Исиды в республиканском Риме был чем-то таким, что не следует путать с будущим ее почитанием в императорский период и с чрезвычайно серьезной египетской религией Исиды, а именно религиозным времяпровождением сливок общества, что частью подавало общественности повод к насмешкам, частью же вело к скандалам и закрытию культового здания, насчет чего в 59–48 гг. четырежды выносились постановления{558}. Халдейская астрология была тогда в моде, будучи очень далека от подлинно античной веры в оракулы и от магической веры во власть данного мгновения. Это означало «расслабиться»: люди в чем-то притворялись сами перед собой и перед окружающими, а тут еще бесчисленные шарлатаны и лжепророки, которые обходили города, пытаясь многозначительными приемами склонить полуобразованных людей к религиозному обновлению. В сегодняшнем европейско-американском мире этому соответствует оккультистское и теософское мошенничество, американская «Christian Science»{559}, фальшивый салонный буддизм, все эти религиозно-художественные ремесла, практикуемые в Германии еще шире, чем в Англии, с использованием готических, позднеантичных и даосских настроений в кружках и культах. Повсюду это лишь игра с мифами, в которые никто не верит, и просто вкус к культам, которыми люди хотят заполнить внутреннюю пустоту. Подлинная вера – это все еще исключительно вера в атомы и числа, однако, чтобы ее можно было переносить сколько-нибудь продолжительное время, она нуждается в ученом фокусе-покусе. Материализм пошл и честен, игра в религию пошла и нечестна; однако то, что она вообще делается возможной, уже указывает на новый и неподдельный поиск, негромко заявляющий о себе в цивилизованном бодрствовании и наконец явственно выступающий на свет.
То, что наступает теперь, я называю второй религиозностью{560}. Она проявляется во всех цивилизациях, стоит лишь им достигнуть полного оформления и начать медленно переходить во внеисторическое состояние, для которого временны́е пространства не имеют более никакого значения. Из этого следует, что Западный мир еще отделен от этой стадии многими поколениями. Вторая религиозность представляет собой необходимую пару к цезаризму, окончательному политическому устройству поздних цивилизаций. В античности она наблюдается, соответственно, приблизительно начиная с Августа, в Китае – приблизительно от Цинь Шихуана. И в том, и в другом явлении отсутствует творческая первосила ранней культуры. Их величие состоит, если говорить о второй религиозности, в глубоком благочестии, наполняющем все бодрствование (Геродот называл египтян благочестивейшими людьми в мире, и то же самое впечатление производят на сегодняшнего западноевропейца Китай, Индия и ислам), если же говорить о цезаризме – в необычайном размахе колоссальнейших свершений, однако плоды этого благочестия столь же малосамобытны, как и форма Римской империи. Ничто не возводится, не развивается никакая идея, и все походит на картину местности, когда туман рассеивается и взору открываются все те же старинные формы – вначале не очень явно, но затем со все большей и большей ясностью. Вторая религиозность содержит тот же багаж, что первая, подлинная и ранняя, только иначе пережитой и по-другому выраженный. Сначала куда-то пропадает рационализм, затем обнаруживаются образы раннего времени, и, наконец, на свет выходит весь мир примитивной религии, отодвинутый великими формами ранней веры; теперь он мощно выступает вперед в народном синкретизме, обнаруживающемся на данной ступени в каждой культуре без исключения.
Всякое Просвещение переходит от безудержного рассудочного оптимизма, неизменно связанного с типом обитателя большого города, к безусловному скепсису. Суверенное бодрствование, отгороженное стенами и делами рук человеческих от живой природы вокруг и от земли у себя под ногами, не признаёт ничего, помимо себя. Оно практикует критику на своем умозрительном мире, абстрагированном от повседневной чувственной жизни, причем до тех пор, пока не отыщет самое окончательное и утонченное, форму форм – себя самого, т. е. ничто. Тем самым возможности физики как критического миропонимания оказываются исчерпанными, и голод по метафизике снова заявляет о себе. Однако то, что исходит от второй религиозности, – это не религиозное времяпровождение образованных и пресыщенных литературой кругов и вообще даже не дух, но совершенно неприметная и возникающая сама собой наивная вера масс в некое мифическое устройство действительности, вера, которая считает словоблудием, чем-то скудным и тоскливым все доказательства, и в то же самое время – наивная потребность сердца покорно ответить мифу каким-то культом. Формы этой веры и этого культа невозможно ни предугадать, ни произвольно выбрать. Они являются сами собой, и мы от них еще очень далеки[332]. Однако системы Конта и Спенсера, материализм, монизм и дарвинизм, заставлявшие в XIX в. кипеть лучшие умы, все-таки сделались захолустным мировоззрением уже сегодня.
Ок. 250 г. до Р. X. античная философия исчерпала основания, на которых покоилась. Начиная с этого момента «знание» более не является постоянно перепроверяемым и увеличивающимся имуществом, вера в него становится привычной, как и методы, с помощью которых оно обретает силу убедительности. Во времена Сократа рационализм существовал в качестве религии образованных кругов. Поверх него находилась ученая философия, под ним – «суеверие» толпы. Отныне философия переходит в духовную религиозность, народный же синкретизм – в религиозность осязаемую, имеющую абсолютно ту же самую направленность, причем вера в миф и благочестие распространяются снизу вверх, а не наоборот. Философия должна была многое воспринять, дать же она могла немного. Стоя вышла из материализма софистов и киников и истолковывала весь вообще миф аллегорически, однако уже к Клеанфу (232) восходит застольная молитва к Зевсу{561}[333], один из красивейших образцов второй античной религиозности. Ко времени Суллы имелся всецело религиозный стоицизм высших кругов и синкретическая народная вера, связывавшая воедино фригийские, сирийские, египетские культы и бесчисленные античные, к тому времени почти уже забытые, мистерии, и это