Семь недель до рассвета - Светозар Александрович Барченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Елизавета Михайловна тщательно привела себя в порядок, клоня шишковатую от бигуди, повязанную полотенцем голову, засеменила через холл в спальню.
Из кабинета мужа, сквозь неплотно притворенную дверь, просачивался слабый свет — горела настольная лампа. Елизавета Михайловна подумала, что надо бы заглянуть к нему, пожелать спокойной ночи, но у нее уже язык от усталости не ворочался. Нет, спать, спать, спать!.. Она юркнула в постель, потушила недавно купленный и очень симпатичный гэдээровский ночничок, свернулась калачиком, затихла. Пускай уж сидит себе подольше! Неужели он не слышал, как она в спальню прошла?.. Странно, на него это не совсем похоже…
Но Валентин Яковлевич и в самом деле ничего не слыхал.
По обыкновению, он принялся за полосу со спорта. Порадовался достижениям местных футболистов — в высшую лигу метят ребята. Правильный взяли курс, молодцы! Лишь бы в последнем туре не сорвались. Кто там у них соперник — «Шинник» или «Карпаты»? «Шинник» вроде бы… Ничего, победят… Кое-как одолел театральное обозрение, продрался через тассовскую подборку интересных новостей… Однако что-то мешало ему сосредоточиться, воспринимать слова и фразы в первозданном значении, вникать в их очевидный, но, возможно, — не дай бог, конечно! — и заключенный в них иной, даже не предполагаемый автором, никому не нужный, а порою и, несомненно, чуждый и вредный смысл.
«Что за ерунда со мной?.. А тут еще журналист этот московский как банный лист пристал… Почему она решила, что я должен обязательно его знать? — Валентин Яковлевич попытался объяснить нынешнее свое состояние праздным вопросом жены. — Вечно она суется под руку со всякими вопросиками, предложеньицами… Фотографию увидеть ей захотелось!.. Еще чего!.. Как же там его?.. Ага, Комов, Комов… Так-так… Да-да, кажется, встречал под какими-то опусами подобную подпись. Где же он все-таки, черт его возьми, подвизался? В «Известиях»?.. Нет как будто… В «Соц. индустрии»?.. Так, в некрологе же об этом прямо сказано, балда!.. Вот, пожалуйста, читай: «последние годы Ярослав Комов работал… «Ярослав Комов?.. Постой, постой… Ярослав, — значит, Славка?.. Комов?.. Тот самый?.. Однокашник?.. Детдомовский шкет?.. Комо-о-ок?!. Быть того не может!..»
До сих пор Валентину Яковлевичу ни разу и жизни не доводилось встречать никого из тех бывших мальчишек и девчонок, с кем он воспитывался в детском доме. Даже слыхом ни о ком из них никогда не слыхивал! И первым осознанным чувством, которое — после схлынувшего потрясения — испытал Валентин Яковлевич, была радость. Словно бы он старого, закадычного друга — да что там друга! — брата родного, самого близкого на земле человека вдруг повстречал. Наконец-то хоть один из них объявился! И надо же — Комок!
Валентин Яковлевич едва не кинулся в спальню, поделиться с женой неожиданной этой радостью, но вовремя спохватился: «Минуточку, минутку… А не совпадение ли?.. Да нет, пожалуй… Имя, возраст — все сходится… И фамилия, главное. Ведь не часто такая попадается. Редкая, можно сказать, фамилия… Как же я сразу-то не догадался, а?..»
Он вроде бы позабыл о тех обстоятельствах, при которых возникла перед ним эта фамилия. А потом, когда немного успокоился и снова взглянул на газетную полосу, на траурную рамку внизу, — сердце у него тоскливо заныло: «Эх, Славка ты, Славка!.. И как же тебя угораздило на этом самолете лететь?.. Купил бы билет на другой рейс. На поезде бы поехал. Пешком бы, черт, пошел!.. — Валентин Яковлевич горестно покривился, пристукнул по газетному оттиску кулаком. — Не тот билет тебе выпал? Да нет, брат, это не лотерея — судьба… А могли бы встретиться, на улице допустим… Столкнулись, узнали бы друг друга!.. Ну, как же, как же!.. Комок-то?.. Ушастый такой пацанчик, стриженая головенка, круглая, на цыплячьей шее, нос — запятушкой… Да ты что это? Совсем с ума спятил? Какой же он тебе пацан? К полусотне мужичку подвалило… Любопытно, как он все же теперь-то выглядел?.. Фотография?.. А что, если…»
Валентин Яковлевич торопливо, соскакивая пальцем, навертел номер домашнего телефона Афанасия Никитича, — поздно, конечно, да шут с ним! — чтобы справиться, не было ли в редакции снимка к некрологу. Но, послушав щелчки и шорохи мембраны, не дожидаясь гудков вызова, придавил пальцем рычажок и положил трубку. Чудить начинаешь! Откуда же у них в редакции снимку-то этому оказаться? Не в тех чинах пребывал покойный детдомовец Славка Комов… Нет, не в тех, когда с портретами в газетах дают. Пускай на том свете и за куцый этот поминальник кому-то свечечку поставит. Ведь она-то, смерть, тоже, небось и там нынче по рангам распределяется. А жизнь? О жизни и говорить нечего… Да-а-а… Хотя что поделаешь? Без этого, видать, пока еще тоже нельзя…
Впрочем, оно же ведь к лучшему, что Комок не был в чине. В противном случае прилетел бы он, допустим, благополучно, а его бы сразу под белые руки — и в автомобиль, мимо… А так газетной редакции Славке никак было бы не миновать. Потом я его домой бы затащил, посидели бы вечерок, водки выпили, вспомнили бы с ним обо всех и обо всем… Эх, черт!..
Валентин Яковлевич поднял голову, напряженно уставился в незашторенное окно, за которым по пустынному проспекту изредка проносились гулкие машины, с металлическим шелестом и подвывом скользили, как бы насквозь прозрачные, безлюдные троллейбусы, громоздились невидимые дома, обозначенные лишь холодной, какой-то по-звездному отчужденной от земных тревог и печалей и от самой себя, молчаливой россыпью равнодушных огней.
И потянулось одно за другим, потянулось, будто за ниточку дернул, что высунулась из клубка…
Сиротство, детский дом, война, оккупация, голодуха… То, о чем всегда было тяжело и больно вспоминать, однако о чем уже почти никогда не вспоминалось. Таилось все это где-то под сердцем застарелой болячкой, с которой свыкся: заденешь нечаянно — почувствуешь, а нет — ничего, жить можно… И уж совершенно некстати выплыла вдруг откуда-то та, глупейшая, история с пшеничной горбушкой, которую он когда-то Славке Комову по дурости своей скормил.
Бог ты мой! Ведь сто лет прошло, а не забылось. Да-а-а… Жестокое было время, страшное. Не за банку икры, не за ковры да квартиры — за черствую корку, за жизнь зубами цеплялись, рвали