Веревочная лестница - Michael Berg
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В гостиницу нас привез русский писатель, живущий в Мюнхене постоянно, — он встретил нас на вокзале. Я забыл сказать, что в Мюнхене неожиданно вместе с нашим знакомым нас встретила и жара. По календарю конец марта, а здесь жара, как в июле в Крыму. Еще на перроне (в поезде было не жарко и не холодно — работали кондиционеры) мы начали (а в такси от вокзала до гостиницы продолжили) раздеваться, стягивая куртки и свитера (в Гамбурге было холодно, однажды даже шел снег), пока не оказались в футболках. Мюнхен действительно был на широте Крыма, но ведь в марте в Крыму редко бывает под тридцать. А тут все дни нашего пребывания стояла испепеляющая жара. Потом нам объяснили, что климат здесь невероятно переменчивый и определяется ветрами и горами. А один ветер, так называемый фён, входит даже в юридический арсенал приемов защиты: заявления о расторжении брака по поводу измены во время фёна не принимаются, для совершенных преступлений фён служит смягчающим обстоятельством, ибо доказано, что во время фёна многие ощущают нервозное беспокойство, некоторые становятся слегка ненормальными (что, на мой вкус, не так и плохо для слишком «нормальных» и благоразумных немцев).
В принципе в Мюнхене было много достопримечательностей, музеев, исторических памятников, имеющих как немецкие, так и русские корни, иногда странно переплетающиеся. Один знакомый рассказывал нам, что присутствовал при показе советским туристам, проезжавшим в автобусе мимо Хафтбанхофа, знаменитой пивной, в которой в разное время любили бывать Ленин и Гитлер, о чем и свидетельствовала мемориальная доска при входе. Переводчица спокойно перевела только про Гитлера, советские туристы довольно загудели. Гид, немного понимавший по-русски, повторил: «Ленин и Гитлер». Та опять перевела только про Гитлера. Повторил еще и наконец спросил: «Почему вы не все переводите?» Переводчица испуганно оглянулась и ответила: «Этого не может быть!»
Однажды, гуляя вечером, мы наткнулись на колонну с золотым ангелом, воспетым в стихах Тютчева (долго жившего в Мюнхене) и воспринимаемым как метафора. Долго жил в Мюнхене и Кандинский, здесь есть его музей, но мы не пошли туда. Мы вообще не были ни в одном музее, и не только потому, что с этими музеями я был знаком по альбомам, в свое время просиживая вечера (после работы в Публичке) за их рассматриванием в рукописном отделе. Но и само понятие жизни с возрастом сужалось: когда-то жизнь прежде всего была литература, искусство, музыка, живопись, театр и т. д., потом как-то незаметно из нее ушел театр, затем музыка, а потом и живопись, хотя среди друзей и знакомых было много художников и музыкантов. То, что, скажем, живопись ушла, не означало, что она умерла, она существовала, но как бы отдельно от жизни, и теперь требовалось усилие, чтобы в нее войти, и далеко не всегда хотелось это усилие делать. К сожалению, с течением времени сужалось и само понятие «литература», но об этом нужно говорить особо.
Кстати, и сами достопримечательности в разных культурах означают разные вещи. Так, если в европейской традиции достопримечательности — это чаще всего архитектурные и скульптурные памятники, творения рук человеческих, то для американцев наиболее важные достопримечательности — творения природы. Пресловутые «семь чудес света» в Америке — это семь пейзажей, среди них известный Ниагарский водопад, вызывающий восторг публики. Подобное невозможно в России. Нельзя сказать, что у нас не любят природу, но любят по-своему, к природе какое-то само собой разумеющееся домашнее отношение. Но точно не любят длинных и пространных описаний природы в книгах, более того, даже интеллигентные читатели подчас пропускают или бегло просматривают такие описания, испытывая, правда, от этого чувство подавляемого стыда. Этот стыд — редуцированное чувство вины, вызванное ощущением негармоничности жизни, своего неустойчивого положения в ней, недоверия к природе, лишенной в России самодостаточного значения. В России нет ни Ниагары, ни Фудзиямы, ни Арарата, нет ни одного вида, пейзажа, который являлся бы национальной святыней, символизировал Россию и служил бы местом паломничества . Можно, конечно, анализируя это обстоятельство, сказать, что характерный русский пейзаж — это не живописный водопад или гора, а равнина: рощица, поле, проселочная дорога, лесок на горизонте, нечто несфокусированное, не собранное воедино, а принципиально растяжимое, расплывчатое, размытое. И также не сфокусировано и размыто чувство природы и вообще эстетическое чувство, попадающее в поле между двумя полюсами: подсознательной потребностью в полной гармонии, идеале и отрицанием любых промежуточных положений; известное «либо все, либо ничего», в пределе доходящее до саморазрушения. В чем причина некрасивого русско-советского быта? Что первично — бытие или сознание? Некрасивая жизнь, нетехнологичность ее (а технология соприродна эстетике, чувству композиции, недаром самая высокая технологичность у японцев, создателей икебаны) — следствие ли это социального устройства, заведенного большевистской властью, или сама власть есть следствие растворенного в крови, в душах остервенелого стремления к идеалу? В любом случае попытка буквально воплотить идеал в жизни, материализовать его ведет к потере соразмерности жизни, к ее бесформенности, к отсутствию ее эстетического восприятия.
Германия традиционно считалась антагонистом России в Европе, хотя не менее редки замечания о глубокой родственности двух народов, вероятнее всего, из-за идеализма, лежащего в основании национальных характеров. Глубинная метафизичность, свойственная и русскому и немецкому уму, делала понятными для двух народов проявления русского и немецкого гения в искусстве и философии и одновременно приводила к принципиально разному образу жизни. Россия и Германия противостояли друг другу, условно говоря, как хаос и порядок, порыв и терпение, чувство и рассудок. И конечно, отношение русского анархического характера к немецкому порядку никогда не было спокойным. Этот порядок одновременно и привлекал — как то, чего самому не хватает, — но и отвращал, как глубоко противный русскому менталитету. Особенно это касалось русских, постоянно проживавших в Германии.
В Мюнхене русских жило много, в основном политические эмигранты последних десятилетий. Казалось бы, они уехали (или были изгнаны) из-за неприятия советского образа жизни. Все, кого я видел, с кем общался, разговаривал, сидел вместе за столом по вечерам, были хорошо устроены, много зарабатывали, печатали то, что хотели, и все благодаря немецкому порядку, который почти все ненавидели, заодно распространяя свою нелюбовь на самих немцев. Не на немецкую философию или немецкую литературу, а на немецкую толпу, немецких обывателей, бюргеров, немецкий покой, рассудочность и немецкий порядок.
В Мюнхене мы подружились с одной русской парой, она — очаровательная, милая, добрая, энергичная женщина, жизнелюбивая, живущая с завидным аппетитом (что редко в России, где женщины вместе с потерей молодости превращаются в задерганных, жалующихся на жизнь, мужей, детей, работу и все на свете созданий). А она писала книги, переводила чуть ли не на все европейские языки, пела под гитару, гастролируя по разным странам, занималась бизнесом — скупала дома и земельные участки, не становясь при этом скрягой и не забывая друзей (что случается) из России. Он — сумрачный, умный, желчный, жесткий, много переживший человек, рекордное число лет просидел в советских лагерях, затем был обменен, не помню, то ли на советских, то ли на восточногерманских шпионов. Когда я стал шутливо жаловаться на жену, мол, взял ее с собой как переводчицу, намного лучше меня знающую английский, а она теряется в магазинах и офисах, он сказал: «Что вы, так нельзя. Вы не знаете по-немецки, это не беда. Они тоже знают по-русски только одно слово “фольксваген”. Скажешь им “фольксваген”, они и рады до ушей, улыбаются. Я их так и зову, особенно когда выпью: “Фольксваген, принеси то или се, фольксваген, мне нужно это или то”». В этом «фольксвагене» было столько русского презрения к неметчине не только потому, что сама по себе она была неприятна, а в силу необходимости соединять несоединимое: русскую жизнь, не укладывающуюся в рамки, с немецким окружением, требующим соответствия себе.
Что такое русская жизнь, не укладывающаяся в рамки, в свое время лучше всех изобразил, конечно, Лесков. У него есть целая серия рассказов о переходной поре после крестьянской реформы, когда либеральные помещики, воодушевленные порывом, стали вводить всевозможные новшества, облегчающие жизнь крестьянству: новую технику, английские машины взамен дедовских плугов, строить крестьянам хорошие дома, бани, библиотеки, школы (мол, хорошо работает тот, кто по-человечески живет). И Лесков точно и подробно описывал, почему крестьяне, не подчиняясь основанной на добрых помыслах регламентации, продолжали мыться в баньках по-черному, новую баню используя только как отхожее место. А в прекрасном рассказе, кажется, «Язвительный», как в магическом кристалле отражена судьба всех либеральных преобразований: герой рассказа, следователь, приезжает в одну из деревень расследовать причины крестьянского бунта, в результате которого были сожжены вновь заведенные постройки и убит немец-управляющий.