Жизнь на палубе и на берегу - Владимир Шигин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Вы, верно, не обедали, – сказал Болтин, – а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?“ Он привел меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но с люком, наверху, чрез который падает обильный свет. Кругом помещались маленькие каюты офицеров, а посредине насквозь проходила бизань-мачта, замаскированная круглым диваном. В кают-компании стоял длинный стол, какие бывают в классах, со скамьями. На нем офицеры обедают и занимаются. Была еще кушетка и больше ничего. Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола, П. А. Тихменева. В офицерских каютах было только место для постели, для комода, который в то же время служил и столом, и для стула. Но зато все пригнано к помещению всякой всячины как нельзя лучше. Платье висело на перегородке, белье лежало в ящиках, устроенных в постели, книги стояли на полках.
Офицеров никого не было в кают-компании: все были наверху, вероятно „на авральной работе“. Подали холодную закуску. А. А. Болтин угощал меня. „Извините, горячего у нас ничего нет, – сказал он, – все огни потушены. Порох принимаем“. – „Порох? А много его здесь?“ – осведомился я с большим участием. „Пудов пятьсот приняли: остается еще принять пудов триста“. – „Где он у вас лежит?“ – еще с большим участием спросил я. „Да вот здесь, – сказал он, указывая на пол, – под вами“. Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху и что в эту минуту вся „авральная работа“ сосредоточена на том, чтобы подложить еще пудов триста, „Это хорошо, что огни потушены“, – похвалил я за предусмотрительность. „Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя“, – сказал другой, входя в каюту. „Вот какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!“ – подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня не дают и что покурить нельзя.
К вечеру собрались все: камбуз (печь) запылал; подали чай, ужин – и задымились сигары. Я перезнакомился со всеми, и вот с тех пор до сей минуты – как дома. Я думал, судя по прежним слухам, что слово „чай“ у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, словом, исполнится вся программа оргии. Я уже придумал, как мне отделаться от участия в ней. Но, к удивлению и удовольствию моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке, другие и не заметили его. После, когда предложено было вовсе не подавать вина за ужином, все единодушно согласились. Решили: излишек в экономии от вина приложить к сумме, определенной на библиотеку. О ней был длинный разговор за ужином, а об водке ни полслова!
Не то рассказывал мне один старый моряк о прежних временах! „Бывало, сменишься с вахты иззябший и перемокший – да как хватишь стаканов шесть пунша!“ – говорил он. Фаддеев устроил мне койку, и я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул, как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха и новыми, не неприятными впечатлениями. Утром я только что проснулся, как увидел в каюте своего городского слугу, который не успел с вечера отправиться на берег и ночевал с матросами. „Барин! – сказал он встревоженным и умоляющим голосом, – не ездите, Христа ради, по морю!“ – „Куда?“ – „А куда едете: на край света“. – „Как же ехать?“ – „Матросы сказывали, что сухим путем можно“. – „Отчего ж не по морю?“ – „Ах, господи! какие страсти рассказывают. Говорят, вон с этого бревна, что наверху поперек висит…“ – „С рея, – поправил я. – Что ж случилось?“ – „В бурю ветром пятнадцать человек в море снесло: насилу вытащили, а один утонул. Не ездите, Христа ради!“ Вслушавшись в наш разговор, Фаддеев заметил, что качка ничего, а что есть на море такие места, где „крутит“, и когда корабль в этакую „кручу“ попадает, так сейчас вверх килем перевернется. „Как же быть-то, – спросил я, – и где такие места есть?“ – „Где такие места есть? – повторил он, – штурмана знают, туда не ходят“.»
Итак, корабли и суда полностью вооружены, снабжены припасами. Затем начались пробные выходы в море. Порой вместе с матросами и офицерами в этих плаваниях участвовали и мастеровые во главе с корабельными мастерами. Те внимательно наблюдали, как ведет себя их детище на волне. Мастеровые на месте устраняли обнаруженные недоделки.
Спустя несколько дней командиры кораблей и судов, как правило, с чистой совестью докладывали командиру порта:
– Корабль на волну всходит легко. При ветре не валок, на курсе устойчив, в управлении легок и маневрен. Готов подписать бумагу о приемке.
Бывали и скандалы, когда командиры, найдя много недостатков, не желали подписывать бумаг. Тогда начинались тяжбы, но рано или поздно все завершалось подписанием приемного акта.
Если дело обстояло в Архангельске и к кампании готовились только что построенные корабли и суда, то они сразу же готовились к дальнему переходу. Обычно из судов, идущих на Балтику, формировался отдельный отряд, начальником которого определяли старшего по званию и должности. Обычно в это время командиров судов одолевали просители. Это были те, кому надо было по тем или иным делам в столицу, а военные моряки денег за провоз не брали, довольствуясь лишь небольшой суммой за питание из общего котла. Поездки же на перекладных для средней руки российского обывателя влетали в копеечку… Перед уходом в плавание проводился предпоходовый смотр. Местное начальство, как правило, прибывало на борт пожелать доброго пути. В кают-компании открывали шампанское на легкую дорогу и ставили свечи к образу Николая Угодника. Офицеры, как полагается, переодевались из сюртуков в вицмундиры. На борт поднимали все гребные суда. Корабельные батюшки служат молебен. Еще совсем немного времени, и командиры дадут команду к съемке с якоря. После чего корабли и суда очередного Архангелогородского отряда вступят под паруса и возьмут курс к берегам далекого Финского залива.
В Кронштадте, Ревеле и Севастополе линейные корабли и суда считались зачисленными в кампанию только после особого депутатского смотра, который осуществляли старшие флагманы. Только после этого на кораблях и судах поднимались вымпелы, прозванные «целковыми», так как на вступившем в кампанию судне платилась особая «морская» надбавка. Ну все, теперь, кажется, можно и в море!
Глава пятая
С попутным ветром
Итак, берег остался где-то далеко позади. Теперь у моряков перед глазами только безбрежное море, а под ногами шаткая корабельная палуба. Теперь вся надежда только на Бога, на капитана, да на свои мозолистые руки.
Каждое плавание – это всегда томительная череда однообразных суток, заполненных вахтами, работами и ученьями. То и дело недолгая радость попутного ветра сменяется долгой маетой томительных лавировок. Вот как описывал начальный период плавания один из русских морских офицеров: «Наше плавание с выхода из Ревеля… было так однообразно, что при всем желании я не могу ничего внести в журнал. Свежие и постоянно противные ветры, сильная качка, дождь, длинные вахты, однообразные повороты через фордевинд так надоели, что хотелось взяться за перо… Мы так привыкли к противным ветрам, что потеряли всякую надежду на попутный, но за всем тем свободное от службы время проводим довольно приятно в кругу своих товарищей…»
Скорость кораблей и судов в эпоху парусного флота была весьма невысокой. Шесть узлов считалось уже почти рекордом, ну а десять узлов давали лишь лучшие ходоки и то при самом благоприятном ветре. И неторопливое плавание, и сама атмосфера отстраненности от всего земного бытия, и однообразие будней делали моряков людьми, не чуждыми философского отношения к жизни и смерти, понимающими водную стихию и дорожившими дружбой товарищей по нелегкому поприщу…
Из путевого романа Гончарова «Фрегат „Паллада“: „Итак, мы снялись с якоря. Море бурно и желто, облака серые, непроницаемые; дождь и снег шли попеременно – вот что провожало нас из отечества. Ванты и снасти леденели. Матросы в байковых пальто жались в кучу.
Фрегат, со скрипом и стоном, переваливался с волны на волну; берег, в виду которого шли мы, зарылся в туманах. Вахтенный офицер, в кожаном пальто и клеенчатой фуражке, зорко глядел вокруг, стараясь не выставлять наружу ничего, кроме усов, которым предоставлялась полная свобода мерзнуть и мокнуть. Больше всех заботы было деду (штурману судна – В. Ш.)… Деду, как старшему штурманскому капитану, предстояло наблюдать за курсом корабля. Финский залив весь усеян мелями, но он превосходно обставлен маяками, и в ясную погоду в нем также безопасно, как на Невском проспекте. А теперь, в туман, дед, как ни напрягал зрение, не мог видеть Нервинского маяка. Беспокойству его не было конца. У него только и было разговору, что о маяке. „Как же так, – говорил он всякому, кому и дела не было до маяка, между прочим, и мне, – по расчету уж с полчаса мы должны видеть его. Он тут, непременно тут, вот против этой ванты, – ворчал он, указывая коротеньким пальцем в туман, – да каторжный туман мешает. Ах ты, Господи! Поди-ка посмотри ты, не увидишь ли?“ – говорил он кому-нибудь из матросов. „А это что такое там, как будто стрелка?…“ – сказал я. „Где? где?“ – живо спросил он. „Да вон, кажется…“ – говорил я, указывая вдаль. „Ах, в самом деле – вон, вон, да, да! Виден, виден!“ – торжественно говорил он и капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте в каюту, то опять наверх. „Виден, вот, вот он, весь виден!“ – твердил он, радуясь, как будто увидел родного отца. И пошел мерять и высчитывать узлы.