Кавказ - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этим, возможно, связан и другой принципиальный пассаж – издевательская фраза о депутациях горцев в Петербург и их претензиях договариваться с русскими властями на равных.
И, наконец, программное заявление: “Чего добиваюсь я такими мучениями? Станешь в пень с ответом. Я думаю, что лучшая причина та, что я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что и самая каналья, каковы здешние горские народы, смеют противиться власти государя”.
Если отодвинуть ставший проблематичным персидский проект и сосредоточиться на проблеме Кавказа, то ясно, что главным внутренним побудительным мотивом действий Ермолова были не столько геополитические соображения, сколько психологическое неприятие самого миропорядка, который был для горских народов естественным и единственно возможным.
Перед нами – неразрешимый конфликт. Ибо компромисс был невозможен для обеих сторон.
“Право сильного” в отношениях с горцами было любимым мотивом в письмах Алексея Петровича. В официальных документах, чтобы не вызвать нареканий со стороны Петербурга, предпочитавшего более гуманные способы умиротворения, он выдвигает другие мотивы. Так 12 февраля 1819 года, убеждая императора усилить Грузинский корпус, Ермолов писал: “Государь! Внешней войны опасаться не можно. Голова моя должна ответствовать, если война будет со стороны нашей. Если сама Персия будет причиною оной, и за то ответствую, что другой на месте моем не будет иметь равных со мною способов. Она обратится во вред ей!
Внутренние беспокойства гораздо для нас опаснее. Горские народы примером независимости своей в самых подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь независимости. Теперь средствами малыми можно отвратить худые следствия; несколько позднее и умноженных будет недостаточно.
В Дагестане возобновляются беспокойства и утесняемы хранящие Вам верность. Они просят справедливой защиты Государя Великого; и что произведут тщетные их ожидания?”
Для императора он мотивировал необходимость решительных действий, – для чего нужны дополнительные полки, – опасностью мятежной заразы и необходимостью защитить тех горцев, что хранят верность России.
Что до “мятежного духа и любви к независимости”, то имелись в виду, разумеется, те, кто непосредственно соприкасался с горцами, – солдаты и казаки. Проблема дезертирства и бегства в горы была проблемой нешуточной.
И все это действительно волновало Ермолова. Но, судя по его откровениям в письмах близким друзьям, куда более искренним и значимым по смыслу, чем рапорты императору, главным для него лично, для Алексея Ермолова, потомка Чингисхана и наследника Цезаря, воспитанного на Плутархе и рыцарской поэзии, было доказать превосходство его самого и империи, которую он представлял, над современными варварами, не признающими право сильного, сильного не только оружием, но и теми духовными ценностями, которые стояли за ним, той системой взаимоотношений с людьми и миром, которую он представлял.
Они противились ему, Ермолову, его мечте, его планам.
Хотя, разумеется, все это подкреплялось и превосходством чисто военным.
Артиллерист Ермолов писал 10 февраля 1819 года своему кузену и младшему другу Денису Давыдову: “Ты не удивишься, когда я скажу тебе об употребляемых средствах. В тех местах, где я был в первый раз, слышан был звук пушек. Такое убедительное доказательство прав наших не могло не оставить выгод на моей стороне. Весьма любопытно видеть первое действие сего невинного средства над сердцем человека, и я уразумел, сколько полезно владеть первым, если не вдруг можешь приобрести последнее”.
Алексею Петровичу в этот период был свойствен весьма жестокий, если не сказать – свирепый юмор.
Если нет возможности быстро добиться расположения горцев – “владеть сердцем”,- то картечь и ядра сокращают путь к цели как верное “доказательство прав”.
Автор первого концептуального исследования Кавказской войны М. Н. Покровский утверждал: “Ермоловская политика загоняла горцев в тупик, из которого не было выхода”1.
Это неверно – выход был. Но стороны видели его по-разному. Алексей Петрович представлял его себе достаточно ясно: “…Я только усмирю мошенников дагестанских, которых приязненная Персия возбуждает против нас деньгами, а там все будет покойно! Правда, что многочисленны народы, но быть не может у них единодушия и более сильны они в мнении. Здесь все думают, что они ужасны, и привыкли видеть их таковыми, ибо в прежние времена в здешней стороне не происходило ни одной войны или набега, в которых бы они не участвовали всегда в силах. Многолюдство давало им сии выгоды! С того времени вселили они ужас. Я довольно хорошо познакомился со свойствами здешних народов и знаю, что не столько оружием усмирять их удобно (ибо они убегают), как пребыванием между ими войск, чем угрожается их собственность, состоящая в большей части в табунах и скотоводстве, которые требуют обширных и открытых мест. А в сих местах войска наши, хотя и в умеренном числе, но всегда непобедимы. В два года Дагестан повсюду, где есть путь войскам, будет порядочно научен покорности”.
И далее снова программная декларация, дающая представление о внутренней задаче Ермолова на Кавказе: “Меня восхищает, что я власть государя могущественнейшего в мире заставлю почитать между народами, которые никакой власти не признавали, и гордость сих буйных чад независимости достойна пасть во времена Александра. Как ханы наши сделаются смиренны и благочестивы в ожидании обуздания их бесчеловечной власти и кажется отдохнут стенящие под их управлением”.
Ермолов писал это в начале июня 1819 года, после первого удачного похода в Дагестан, похода, который, однако, стратегической ситуации не изменил. Но дело в том, что, вняв требованиям главнокомандующего, Петербург прислал на Кавказ несколько полков егерей и линейной пехоты.
Бросается в глаза, что в победительных планах Ермолова отсутствуют чеченцы, еще недавно постоянно проклинаемые.
Алексей Петрович был уверен, что он нашел радикальное средство к их усмирению.
6 февраля 1819 года полковник Николай Васильевич Греков, впоследствии одна из ключевых фигур ермоловского периода, доносил Ермолову: “Благодаря Бога Хан-Кала очищена. Не потеряв ни одного человека, я вырубил такое пространство леса, которое совершенно отворяет вход в землю чеченцев”.
Это было начало принципиально новой стратегии. Теперь – по широким просекам войска могли выйти в глубину чеченской плоскости, где произрастал хлеб и паслись стада. Захватив эти земли и вытеснив чеченцев в горы, как и планировал Ермолов, посадив их “на пищу святого Антония”, можно было, как он считал, диктовать им свои условия.
У горцев был иной взгляд на возможность выхода из тупика. Собственно, сам Алексей Петрович его и обозначил, только не поверил в подобную возможность. Выходом этим было объединение горских народов, координация действий против завоевателей.
Ермолов был прав в том смысле, что это был чрезвычайно сложный для горцев процесс. Со времени восстания шейха Мансура в середине 1780-х годов ничего подобного не происходило. Но ермоловская политика военно-экономической блокады, удушения горцев голодом, вынуждала их стремиться именно к такому выходу.
Не прошло и десяти лет, как Кавказский корпус оказался лицом к лицу с консолидированными силами Чечни и Дагестана во главе с имамами – духовными и военными вождями…
6
Что двигало Алексеем Петровичем, когда он ставил перед собой столь жестокие задачи, исключавшие возможность любого компромисса?
Ермолов был не только человеком “неограниченного честолюбия”, но, воспитанный в опьяняющем имперском климате екатерининской эпохи, он был и человеком миссии, что неразрывно с имперским сознанием.
Его “брат по судьбам” Михаил Федорович Орлов тоже был человеком миссии. Но в отличие от Орлова, чья могучая энергия была устремлена внутрь страны – на совершенствование системы, мессианская энергия Ермолова была энергией имперской утопии. Орлов был человек страны. Ермолов – человек империи, судьбу которой он, быть может подсознательно, подменял собственной судьбой…
Как мы уже говорили, рассуждая о ермоловском патриотизме, он был отнюдь не один такой в мировой истории, хорошо ему известной.
Образованный, нетривиально мыслящий, воспитанный на античных образцах, решительный боевой генерал должен был сопоставлять свое положение на Кавказе со столь же нетривиальными фигурами.
Сопоставление напрашивалось для человека, мерившего себя великими образцами. В Персии это были Чингисхан и Бонапарт времен Египетского похода. На Кавказе – Цезарь среди варварских, яростно независимых племен.
Покровский писал: “У чеченцев аристократия совсем еще не успела сложиться ко времени войны ‹…›”. Они “напрашиваются на аналогию с германцами Цезаря и Тацита”. И далее, сопоставляя горных и плоскостных чеченцев: “Если те были германцами эпохи Тацита, то эти больше походили на германские племена, которые знал Цезарь”2.