Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это не дуда, товарищ комиссар, — заметил Костенко, — а наше мнение…
— Засаду на квартире оставили? — спросил комиссар.
— Так точно.
— В отделениях его фотографии уже есть?
— Да, но только институтских времен.
— Что он, себе перманент, что ль, с тех пор накрутил? Ладно. День, от силы два побродите. Только трое вас — густо на одну улицу. Садчиков пусть будет здесь, а вы себе возьмите опера из пятидесятого, он улицу Горького как «Отче наш» знает. Росляков пускай еще раз пройдет по всем его связям. По всем. Вот так. Все. Можете быть свободны…
Маша
Теща Костенко работала на фабрике в ночную смену. В комнате было тихо и пахло свежевымытым полом. На столе рядом с тарелкой, на которой лежали помидор, два огурца и несколько ломтиков колбасы, белело письмо, придавленное ножом.
Костенко включил свет, сел к столу и вскрыл конверт.
«Здравствуй, милый!
Я сегодня видела очень хороший сон. Как будто мы пошли с Аришкой на пруд, туда, к заводи, около старой мельницы, и начали стирать белье. Мы очень долго стирали, потому что Ариша какая-то сумасшедшая, когда можно постирать. Она готова возиться в воде часами. От этого у нее пошли ужасные цыпки, и ты, пожалуйста, купи детского вазелина в тюбике и обязательно нам пришли. Так вот, стираю я белье и вдруг вижу, как по тропинке из леса идешь ты и кидаешь в нас камушками. Правда, чудесный сон? Во всяком случае, со значением. Это я к тому — когда у тебя будет отпуск? Ты ведь обещал скоро приехать, и мы тебя страшно ждем. Аришка ко мне все время пристает: «Скоро папа приедет?» Я говорю: «Скоро», а она: «Ты честно говоришь?» Я отвечаю: «Ну конечно». Тогда она улыбается и просит: «Скажи громче». Когда поедешь, обязательно купи в «Синтетике» ведерко и тазик, чтобы она не сидела в холодной воде. Солнце очень жжет, а вода по-прежнему холодная. Вообще этот год какой-то ненормальный. Бабки в деревне говорят, что високосный год очень опасен; они уверяют, что в високосный год опасно есть рыбу, потому что многие умирают, подавившись костями. Может быть, это чушь, только ты рыбу не ешь, пожалуйста, а то я очень волнуюсь.
Миленький мой, как ты там один? Я тебе, наверное, ужасно надоела со своими посланиями. Но спрашивать тебя, как и что ты ешь, нелепо, потому что я все прекрасно знаю, а помочь, даже если б жила рядом, не смогла. Говорят, когда питаешься без режима, надо есть аскорбинку. Это у нас на заводе давали, когда я работала в трубопрокатном. Я тебе все забывала об этом сказать, а тут вдруг вспомнила.
Но вечерам здесь поют песни. Знаешь, интересно, поют одни бабы. Мужики только слушают, сидят на завалинке, курят папиросы и слушают… Очень сосредоточенно слушают, будто работают… А до войны, мама говорила, и мужики пели… Аришка очень смешно выводит: «Летят утки и два гуся», слух у нее хороший, но я ни за что не буду заставлять ее учиться музыке. Это должно быть в человеке заложено — как жажда. Если она сама будет просить — тогда отдадим ее в школу… И потом пианино поставить некуда… Если мы еще пианино поставим — придется нам самим в палатке, на улице жить… Не ругайся в исполкоме: сколько уже терпели, теперь, наверное, недолго осталось… А вообще, была б моя воля и не окажись я твоей «подкаблучной женой», переехали бы мы в деревню, право слово… Наш участковый, дядя Прохор, так хорошо живет — ездит себе на лошади и нюхает воздух — где самогон пьют… Сирень цветет вовсю: деревня в белой кипени; рано утром выйдешь на крыльцо — туман еще лежит над рекой, и даже не верится, что это все правда… Ты заметил, когда очень красиво и хорошо, люди обычно говорят — «как в сказке».
Ой, приезжай, пожалуйста, скорее! Целуем тебя. А это тебе рисует Аришка: красную рыбу с белыми глазами, грозу и дождь. Целую. Маша».
Садчиков и Галя
— Послушай, Г-галка, — сказал Садчиков, — у нас все-таки нелепые законы.
— Это что-то новое у тебя, — сказала Галина Васильевна, — откуда такая оппозиционность?
— Нет, п-правда, — повторил Садчиков. — Мне сорок три, а уже пора на пенсию. За шестнадцать лет я в-выработался, как за пятьдес-сят.
— Напиши в правительство.
— Очень хорошая идея, — усмехнулся Садчиков, — там все ж-ждут моего письма, как манны небесной. Дети спят?
— Конечно. У Леночки болит горло, я боюсь, как бы она не заразила Никитку. Говорят, у нас во дворе ангина и коклюш.
— Да? Черт, п-плохо.
— У тебя прелестная реакция на мои сообщения, — заметила Галина Васильевна, — я завидую твоему спокойствию.
— Зависть — черное чувство, оно п-портит человека, — улыбнулся он.
— Не одно оно.
— Тоже верно. Слушай, у меня есть к-крахмальные рубашки?
— Ты сегодня совсем не похож на себя. Сначала пенсия, потом крахмальные рубашки. Где логика?
— Я ее оставляю на Петровке, в с-сейфе. Без нее мне легче дышится. Это довольно каверзная штука — логика.
— У тебя плохое настроение? Что-нибудь стряслось на работе?
— Да нет, ничего особенного.
Галина Васильевна отошла к шкафу и стала перебирать ящик с бельем.
— Бедный мой Садчиков! — сказала она, вздохнув. — У тебя нет крахмальных рубашек.
— Плохо. Вообще мне надо купить несколько крахмальных рубашек.
— Их не покупают. Их крахмалят дома.
— Это я хитрил. Только дети думают, что соленые огурцы растут на грядках.
— Городские дети…
— Деревенские тоже. До г-года.
— До трех.
Садчиков предложил:
— Сойдемся на двух, а?
— Ты ужасно испортился за последнее время, — вздохнула Галина Васильевна. — Этот жаргон: «сойдемся».
— Тебе б-больше нравится «разойдемся»? — спросил Садчиков.
Галина Васильевна обернулась к нему, закрыла ящик с бельем и медленно ответила:
— Иногда.
— Что с-с т-тобой?
— Ничего.
— Я спрашиваю т-тебя.
— А я отвечаю. Это твой обычный ответ. «Ничего» — и все тут.
— Ты же умная ж-женщина.
— Боюсь, что ты ошибаешься. Сейчас с умными женщинами туго. А особенно с женами.
— Что с т-тобой, Галка? — повторил Садчиков.
— Ничего, — ответила она и, взяв его белую рубашку, ушла в ванную комнату.
Он вошел к детям. Они спали, разметавшись в своих кроватках. Садчиков любил подолгу смотреть, как они спали. Тогда все дневное, тягостное отходило, растворялось, а потом исчезало вовсе.
«Семь лет, говорят, критический срок в браке, — думал он. — Сначала три года, потом семь, а потом одиннадцать. Если пережить эти три рубежа, тогда все будет в порядке. Значит, три мы пережили. Сейчас остается пережить семь. А что, собственно, случилось? Почему она сегодня такая? Просто отмечает семилетие как фактор? Если б ей делать нечего, а то ведь и в клинике работает, и дома. А почему, собственно, я сразу начинаю с нее? Может быть, начинать надо с меня? Наверное, да. Хотя считается, что в семье все от женщины. От нее идут и спокойствие и неурядицы. Считается? А почему так считается? Черт, как бы сохранить — внешне — все атрибуты влюбленности? Женщины все-таки ужасно любят внешние проявления влюбленности. Они смущаются, когда им целуют руку, но им же это нравится. Разве нет? Теперь буду каждый вечер целовать Галке руку, — усмехнувшись, решил Садчиков, — может быть, это ее успокоит…»
…Она разводила крахмал на кухне и плакала так, чтобы он не мог ее слышать. Думала: «Мы с ним живем вместе, а ведь я ему чужая. Он живет своим делом, куда мне нельзя соваться, иначе по носу дадут, как любопытной кошке. А разве все так должно быть? Зачем же тогда одна крыша? Или это во мне говорит наша исконная бабья дурость? Что мне надо? Он не пьяница, не гуляка — чего же еще? Но ведь подло так думать по отношению к себе самой. Это значит — совсем не уважать себя. Раз водку не пьет, и с чужими бабами не спит, и деньги домой приносит — значит, все хорошо, да? А сердце хочет еще чего-то… Тот маленький красный комочек, который я режу и шью, он хочет чего-то еще, того, чего у нас нет. А чего у нас нет? Журналов вслух не читаем? В зоопарк с детьми не ходим? Чего же мне надо? Может быть, я негодяйка просто-напросто? Может, это во мне инстинкты разгулялись в тридцать пять лет, а я под них подвожу основу?»
Галина Васильевна вздрогнула и стала быстро мыть лицо чтобы он не заметил, как она плакала. Потом она накрахмалила рубашку и тихонько позвала:
— Милый, не сердись, пожалуйста, это я просто дура.
Но Садчиков не слышал ее. Он спал, укрыв голову подушкой, и стонал во сне.
Галина Васильевна присела на стул возле кровати и долго смотрела на спящего Садчикова.
«Ничего у нас не выйдет с ним, — вдруг отчетливо и горько поняла она. — У него своя жизнь, а у меня — своя. Только моя жизнь интересней его: когда я в клинике, среди моих друзей, я себя чувствую совсем иначе. Я ведь прощаю и Григорию Павловичу, и Роману, и Нине Константиновне то, что никогда бы не простила Садчикову: и злую шутку, и даже крик — Роман кричит как полоумный, когда делает обход… Зачем же я мучаю бедного Садчикова, которому стольким обязана? Развестись? А ведь он меня любит… Никто и никогда так не будет меня любить, как он… Хотя, может быть, важнее, чтобы ты любила, а не тебя любили… Как это говорят юристы — «модус вивенди»? Наверное, нельзя оставлять детей без отца… Надо жить, сохраняя приличия, хотя нет ничего страшнее, чем брак без любви… Все равно, рано или поздно, это отомстит нам — и мне и ему… Сказать ему, что надо расстаться? Он не поймет… Добрый, милый Садчиков… Он не поймет… Он живет по своим законам, и он решит, что я спятила… И — наверное — правильно решит…»