Том 3 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сильно подгулявшие разошлись по домам гости Норков, и разошлись с тем, чтобы вечером непременно сойтись здесь снова. Шульц хотел, чтобы мы все провели вечер у него.
— У меня свободней, очень дольше побаловать будет можно, — убеждал он тещу, говоря, что здесь у нее не ловко беспокоить бабушку; но сама бабушка, которой ближе всех касалась эта отговорка, решительно восстала против перенесения Маниного праздника из материнского дома к зятю.
— Ну, так ко мне, господа, завтра зубы полоскать? — приглашал неотступный Шульц.
— Это можете, — сказала ему с тихой улыбкой близко стоявшая Ида.
— Могу-с?
— Можете, а сегодня это очень странно, что вам за фантазия пришла уводить к себе наших гостей!
— Ну да, да; у вас, Ида Ивановна, всегда все странно. У вас, — продолжал, выходя, Шульц, — все это… цирлих- манирлих… все это на тонкой деликатности; а у нас, знаете, все попросту, по-мужицки. Так? — спросил он, ударив по плечу довольно крепко Истомина. Тот сильно вздрогнул и рассердился, не знаю, за то ли, что Шульц так пошутил с ним, или за то, что он сам вздрогнул.
Так окончился наш сытный завтрак, а в восемь часов вечера мы снова были у Норков.
Глава седьмая
Несмотря на то, что семейство Норк, как я уже один раз сказал, жило очень скромно и мне никогда не доводилось видеть у них почти никого сторонних, но в этот вечер оказалось, что знакомство у них все-таки гораздо обширнее, чем я предполагал. Кроме семейства пастора, который явился с женою и двумя взрослыми дочерьми, набралось еще штук до восьми молодых немецких дам и девиц. Мужчин, правда, было немного: всего три какие-то неизвестные мне солидные господина, молодой помощник пастора, учитель из Анненшуле, неизбежный на всяком земном пространстве поляк с черными висячими усами, которого Шульц весьма фамильярно называл почему-то «паном Кошутом*», и сын булочника Шперлинга, свежий, веселый, белокурый немец, точно испеченный в собственной булочной на домашних душистых сливках и розовом масле. Вечер шел по-немецки. Солидные господа и пастор сели за карты, курили гамбургские сигары и потягивали некрепкие пунши, а остальное все немилосердно плясало. Плясал Шульц, плясала Ида Ивановна, плясала Софья Карловна, хотя и отказывавшаяся и, наконец, даже вовсе не отказавшаяся от гросфатера*, который, при общих аплодисментах, протанцевала с зятем. Не танцевала решительно только одна бабушка, которая не могла оставить своего кресла, но и она сидела весь вечер и любовалась молодыми. На счастье ее, действительно было чем любоваться. Известное дело, что если не гнаться за легкостью построения рук и ног да не требовать от каждого лица особого выражения, то едва ли где-нибудь в Петербурге можно набрать столько свеженьких лиц, белых плеч и хороших бюстов, сколько увидишь их, находясь между добродетельнейшими Васильевскими островитянками немецкого происхождения. Разгоревшись от кадрилей и вальсов, пышные гостьи Норков были точно розы: одна другой краше, одна другой свежее, и все их сочные бюсты и все их добродетельные уста говорили в одно слово:
— Oh! Wir möchten noch ein bischen tanzen! (О, мы хотим еще танцевать!)
Но лучше всех, эффектней всех и всех соблазнительней на этом празднике все-таки была дочь хозяйки, Берта Ивановна Шульц, и за то ей чаще всех доставался и самый лучший кавалер, Роман Прокофьич Истомин. Как только Роман Прокофьич первый раз ангажировал Берту Ивановну на тур вальса и роскошная немка встала и положила свою белую, далеко открытую матовую руку на плечо славянского богатыря-молодца, в комнате даже все тихо ахнуло и зашептало:
— Ein hübsches Pärchen! (Красивая пара!) Nu da ist Mal ein Pärchen! Ein bessers Paar kann’s nicht! (Вот так пара! Лучше этой пары уж быть не может!)
Один из солидных гостей, стоя на этот случай у дверей залы, забыл, где он и с кем он говорит, и, изогнувшись сладострастным сатиром, таинственно шептал на ухо Шульцу:
— Вот бы, я говорю, этой даме какого мужа-то надо.
— И я то же самое думаю, — отвечал спокойно Фридрих Фридрихович и с невозмутимой уверенностью в своем превосходстве продолжал любоваться могучим Истоминым, поворачивающим на своей руке вальяжную и, как лебедь, красивую Берту Ивановну.
Чуть только эта пара окончила второй круг и Истомин, остановившись у кресла Берты Ивановны, низко ей поклонился, все, словно по сигналу, захлопали им в ладоши и усерднее всех других хлопал сам пробиравшийся к жене Фридрих Фридрихович.
— О вы! — говорил он, улыбаясь и грозя пальцем стоявшему возле Берты Ивановны Истомину. — Нет, уж вы меня извините, я с вами мою жену на необитаемый остров ни за что не отпущу.
Берта Ивановна вспыхнула. Истомину тоже эта выходка не понравилась.
— Отчего же это? — отвечал он с недовольной гримасой Шульцу.
— Отчего? Ну, батюшка, не хитрите; мы вас не сегодня знаем! Нет, Бертинька, нет, мой друг, как ты хочешь, а я тебя с ним на необитаемый остров не отпущу.
— Фридрих! — произнесла, краснея и качая с упреком головкой, Берта Ивановна, которую все это конфузило, но в то же время, однако, было в свою очередь и довольно приятно.
— Ну, ну, ну, мамушка, пущу уж, пущу, — отвечал Фридрих Фридрихович, целуя женину руку и отходя за тем под руку с тещей в сторонку для каких-то хозяйственных совещаний.
Всех незаметнее на этом танцевальном вечере были Ида Ивановна и Маня. Ида Ивановна танцевала много и с чисто немецким упоением, но все-таки она была совершенно незаметна, а Мани совсем даже было и не видно. Истомин, как вежливый кавалер, пригласил на одну кадриль и один вальс Иду Ивановну и потом ангажировал на следующий вальс Маню. Миниатюрная Маня рядом с Истоминым смотрела совсем ребенком. Крошечной, грациозной пташечкой она носилась возле сильной фигуры Истомина, совсем лежа на его руке и едва касаясь пола своими крохотными, вовсе не немецкими ножками. Бал Норков заходил уже за полночь; где-то за стеною начал раздаваться стук посуды и ложек, и солидные господа уже не раз посматривали на свои брегеты*. Танцам приходил конец; нужно было ужинать и после ужина расходиться, а сочные плечи и добродетельно-пряные уста еще просили потанцевать.
— Oh! nur noch ein Mal! Nur noch ein einziges kleines Mal! (О! еще один разочек! Один маленький, крошечный разочек!) — говорили, складываясь сердечком, пряные губки.
Фридрих Фридрихович вступился за их спасенье; он дал солидным господам по настоящей гаванской сигаре, попросил тещу повременить с ужином; усадил Иду Ивановну за рояль и дал черноусому поляку поручение устроить какую-нибудь мазурку похитрее.
— Пан Кошут! бондзь-ну пан ласков, зробь нам мазуречку… этакую… — Шульц закусил губу и проговорил: — Этакую, чтоб кровь старая заговорила.
— Mogę, moj pane, mogę,[14] — отвечал, расшаркиваясь, пан Кошут и вдруг вошел в свою сферу.
Он попросил немножко в сторону одну из дочерей пастора и, переговорив с нею, объявил оригинальную мазурку par confidence.[15] Условиями этой мазурки требовалось, чтобы дамы сели по одной стене, а мужчины стали по другой, напротив дам, и чтобы дамы выбирали себе кавалеров, доверяя имя своего избранного одной общей доверенной, которою и взялась быть младшая дочь пастора. Каждый мужчина должен был угадать, какая дама его выбрала, выйти и перед тою остановиться. Если же мужчина ошибался — при чем обыкновенно начинался веселый хохот, — то плохой отгадчик, при общем смехе, возвращался с носом на свое место и выходил следующий, и затем, когда эта пара кончала, дама, избравшая прежнего кавалера, отосланного за недогадливость за фронт, должна была сама встать, подать руку недогадливому, избраннику и танцевать с ним. Разумеется, при таких условиях, особенно с незнакомыми почти дамами, мужчины беспрестанно ошибались, и при смене каждой пары в зале Норков начинался самый веселый хохот. Наконец дошла очередь и до Истомина. Он стал предпоследним, после него оставался только один дирижер мазурки, сам черноусый Кошут. Истомин заметил давно, что все, подходившие к Мане, отходили от нее ни с чем и что она сама никого не выбирала, и потому, как только до него дошла очередь, он прямо разошелся к Мане, остановился перед нею и поклонился.
Маня слегка покраснела и тихо сказала:
— Я вас не выбирала.
Все дружно засмеялись.
Истомин засмеялся так же искренно, как все те, кому он доставил это удовольствие, и, махнув рукою, спешным шагом удалился к мужской стене.
На его место, разглаживая усы, выступал поляк.
— На ура иду! — сказал он, сталкиваясь с Истоминым и, остановясь перед Манею, щелкнул каблуками и по клонился à la Кшесиньский*.
Ко всеобщему удивлению, Маня встала и подала ему, свою ручонку.
Ида Ивановна заиграла. Поляк вежливо остановил ее и вкрадчивым голосом сказал: