Турдейская Манон Леско - Всеволод Николаевич Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она говорит как умеет, я думаю, – сказал я.
– Не сердитесь на меня, но я больше не могу оставаться в этом вагоне. Мне обещали место в другом, и я сегодня туда перейду, – сказала Нина Алексеевна.
– Мне бесконечно грустно лишиться вашего общества, но я не смею возражать, если вам так неприятно здесь, – ответил я.
– Да я совершенно уверена, что вы ни разу не зайдете навестить меня, – сказала Нина Алексеевна.
Может быть, вагонные сплетни действительно дошли до неприличия, но что мне было делать? Я ничего не умел придумать и только сказал Вере, что буду выходить за час до нее, чтобы наши совместные исчезновения не были так демонстративны. Потому-то я и сидел на вокзале. Но Вера пришла, не дождавшись условленного времени.
– Вы знаете, Верочка, что Нина Алексеевна от нас уходит? – спросил я.
– Ах, я очень рада, – сказала Вера.
– Почему вы так рады? Нина Алексеевна – мой друг. И к вам она прекрасно относится, – сказал я.
– Может быть, вам она друг, а мне совсем не друг, – ответила Вера. – Мне всегда обидно смотреть, как вы с ней разговариваете. Мне вы только твердите про любовь, а все интересные разговоры у вас с ней. Я слишком глупа для вас.
– Верочка, – сказал я, – что бы я там с ней ни говорил, люблю-то я все-таки вас, а не ее.
В полях было ветрено и солнечно. В стороне стояла рощица.
– Мы ни разу там не были, – сказала Вера.
В рощице и в узком овраге, куда она продолжалась, было совсем тихо. Снег огромными толстыми хлопьями лежал на ветках, и низкие молодые елочки стояли как белые пирамиды. А солнце насквозь просвечивало каждую веточку.
– Из этой рощи нельзя уйти, – сказал я.
– Нельзя, – сказала Вера, как эхо.
Я к ней повернулся. Она улыбнулась и заплакала и сказала мне:
– Милый, как я люблю вас.
Я сжал ее так сильно, что сам задохнулся. Я был так потрясен, как будто весь мир вокруг меня рушился. А Вера была мила и согласна – вот и все.
– Я знала, что сегодня особенный день. Я знала, что сегодня так будет, – сказала Вера. – А ты знал?
– Вера, я только и знаю в мире что тебя. Ты, ты, ты, – сказал я.
Вера собрала сухой букетик на талом снегу, чтобы приобщить его к своим сувенирам – на память о самой счастливой и сквозной роще. Мы снова ходили по солнечным и снежным полям, проваливаясь на весеннем насте. Я подумал, что в этом возвращении к природе, во всех этих рощах, полях и в весне есть какие-то черты того же восемнадцатого века, какого-то руссоизма, наивного и оправдывающего любую жизнь.
Вера пошла вперед; я снова остался на час на вокзале. Я просидел там, почти не двигаясь. В темной, тесной комнатке не было ни души. Стало совсем темно, когда я подошел к вагону. Я встал было на подножку и остановился. Внутри пели. С улицы не слышно было ни согласного вскрикивания, ни фальши. Голоса показались мне стройными, девические – звенящими, мужские – нежными. Пели, против обычая, не куплеты из кинокартин, а русскую песню, которая потом навсегда связалась для меня с Верой:
Средь полей широких
Я, как мак, цвела,
Жизнь моя отрадная,
Как река, текла.
В хороводах и кружках,
Всюду милый мой
Не сводил с меня очей,
Любовался мной.
Все подруги с завистью
На меня глядят.
«Что за чудо-парочка», —
Старики твердят.
А теперь любимый мой
Стал совсем другой,
Все те ласки прежние
Отдает другой.
Чем она красавица,
Чем лучше меня?
Отбирает милого
Друга от меня.
Помоги, родная мать,
Соперницу сгубить
Или сердцу бедному
Запрети любить.
«Ах, родная моя дочь,
Чем тебе помочь?
Как сумела полюбить,
Так сумей забыть».
XX
В этот вечер все почему-то легли спать очень рано. Вера первая скрылась под нары. Фонарь горел. По углам еще бормотали. Я вынул книжку и пристроился к фонарю.
Меня всего подкинуло. Фонарь закачался ровно и быстро, как метроном, и длинное пламя высунулось, облизало стекло и оставило на нем черные жирные полосы копоти. Ударил разрыв, какой-то негромкий, глуховатый, смешанный с треском разламываемого дерева. Началась бомбардировка разъезда. Летчик летал невысоко и метал зажигательные бомбы прямо в наш эшелон.
Мы не сразу опомнились и поняли, что происходит. Асламазян первый крикнул: «Бомбардировка!» Капитанша с воплем бросилась в дверь. Все тоже ринулись. Двери не поддавались. Левит бежал по людям с выражением такого отчаяния, что у меня задрожали колени. На ходу он шапкой спихнул фонарь. Вера метнулась в темноте, как будто ветром ее сдуло, схватила меня за руку и кинулась к выходу. Асламазян возился с дверью. Она наконец открылась. Левит выпрыгнул первым и бежал по снегу через холмик в лощину. Вокруг него бежали люди со всех вагонов. Было тихо, все молчали, проваливаясь в снег. Вагон опустел. Асламазян взял маленькую Лариску, которая крепко спала, и пошел искать капитаншу. Я остался один.
Я был в отвратительном, самом животном страхе и с трудом заставил себя не бежать за другими. Я надел шинель и сел к печке, которая еле горела. Разрывов не было больше, но гул мотора еще раздавался с воющим треском. Потом послышался пулемет. Я сжался, стиснул колени, вдавил в себя локти, как будто это могло меня спасти. Это был настоящий, жестокий страх смерти. Там, в моих удушьях, была какая-то мысль. Здесь ее не было. Я боялся стен, которые могли обрушиться и раздавить меня.
Стало тихо, но страх от этого только натягивался, как струна. Я вздрогнул, когда дверь вагона раскрылась. Вера бросилась ко мне.
– Ты боишься, Верочка? – спросил я.
Вера сначала не могла отвечать, потом лихорадочно быстро заговорила, упрашивая меня сейчас же уйти отсюда и на ночь спрятаться с ней в деревне.
Звук мотора снова послышался и затих. «Заход», – подумал я.
– Что ты, Верочка, кто же нам разрешит уйти? – сказал я.
Потом раздался неистовый треск, а Вера исчезла так внезапно, что я с удивлением огляделся. Бомба попала наконец в один из вагонов, шагов за сорок от нас; но это была уж последняя. Вскоре все понемногу начали