Князь Никита Федорович - Михаил Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аграфена Петровна позвала Розу, велела раздеть себя и подать свой широкий шелковый шлумпер.
— Я еще не лягу в постель, — пояснила она и, сев за свой маленький письменный стол, тщательно очинила перо и начала письмо к брату в Ганновер.
Она по-немецки писала ему о перемене в отце, об его вспышке и о том, что он вдруг выразил желание стать тираном ее души в противность тому просвещению, которое столь свойственно всему роду Бестужевых. О Волконском, разумеется, в письме не было речи. Да и не о нем теперь беспокоилась Аграфена Петровна. Ей важно было выяснить при помощи брата, неужели, если действительно она полюбит кого-нибудь, то отец может положить запрет на ее свободную любовь, на лучшее чувство ее души?
Анна Иоанновна в этот вечер тоже долго не ложилась спать и тоже писала. Она писала медленно, постоянно морщась и с неимоверным трудом обдумывая «штиль» своего письма. Вернувшись домой, она быстро скинула свое ярко-желтое платье и тут же подарила его камеристке, потом прогнала всех из комнаты и села писать прямо к дяде-государю. Она долго перечеркивала, переписывала и переделывала, но, составив, наконец, слезную жалобу на Бестужева царю Петру, перечитала ее и изорвала. Она положительно не могла написать так, как следовало. Все письма к государю сочинял ей Петр Михайлович, и теперь некому было заменить его.
"Господи, что же делать мне?" — спрашивала себя Анна Иоанновна. — Матушке написать, она — моя единственная защитница, — решила она, и уже без помарок и перечеркиванья, написала многословное послание к царице Прасковье, в котором жаловалась на терпимые ею в Курляндии притеснения и просила, чтобы матушка умолила своего деверя-царя отозвать отсюда Бестужева. — Ну, Петр Михайлович, посмотрите вы с вашей Аграфеной теперь! Уж я терплю-терплю, а потом добьюсь своего, посмотрим… Заговорите вы, как уберут вас отсюда!" — думала она, заранее радуясь тому, как «разжалуют» Бестужева, в чем она не сомневалась, надеясь, что государь ни в чем не откажет своей покорной золовке.
На другой же день Петр Михайлович узнал, что герцогиня послала уже рано утром секретного гонца в Петербург с собственноручным письмо к матушке-царице Прасковье. Цель этого послания и содержание письма были ясны Бестужеву.
Когда он по обыкновению приехал к герцогине утром с докладом, та не приняла его. Дело выходило серьезным, так как Анна Иоанновна, видимо, начала открытую борьбу, и Петр Михайлович задумался, не зная на этот раз силы противника. На такой явный разрыв с ним герцогиня могла решиться, только заручившись твердою поддержкою в Петербурге, а Бестужев знал, что такая поддержка не невозможна для нее. Он выждал несколько дней, не одумается ли Анна Иоанновна и не пришлет ли за ним; но она не присылала. Тогда он еще раз попробовал явиться в замок, но его опять не приняли. Очевидно, герцогиня не боялась его.
Петр Михайлович дома ходил сердитый, не в духе, упрекал дочь за случившееся, и его обхождение с нею совершенно изменилось. В обществе он старался казаться равнодушным и веселым, но многие замечали, что это равнодушие и веселье служили только маскою для того беспокойства, от которого не был в силах отделаться Бестужев.
Анна Иоанновна, в ожидании ответа из Петербурга на свое послание, переехала на житье в Вирцау, и — странное дело — митавский замок с отъездом хозяйки не только опустел, но, напротив, в нем точно проснулась жизнь. Население замка, не стесняемое теперь присутствием герцогини, оживилось, в саду появились гуляющие, на дворе показалась прислуга, в окнах дольше обыкновенного по вечерам блестели огни, и только покои герцогини темнели по-прежнему.
Волконский с утра выходил в сад, не боясь уже встретиться с герцогиней, и подолгу гулял там со своею книжкой.
Он находился теперь в самом блаженном состоянии счастливого влюбленного и, наслаждаясь воспоминаниями бала, думал только об Аграфене Петровне и искал с нею встречи.
Черемзин рассказал ему, что на днях будет храмовый праздник в церкви Освальдского замка, где жил старый граф Отто, и что в этот день вся Митава бывает у него в гостях. Князь Никита сейчас же подумал, что наверно там будут Бестужевы и что хорошо было бы попасть туда, если это возможно.
Замок Освальд, расположенный недалеко от Митавы, вверх по реке Аа, на левом ее берегу, на небольшом холме, был основан в 1347 году рыцарем Ливонского ордена Освальдом и сохранил все свое прежнее величие, несмотря на пронесшиеся над его стенами века. Народное движение, реформация и, наконец, распадение ордена прошли для него бесследно, и в начале XVIII столетия живший там бездетный старец граф Отто — последний Освальд — оставался верным католиком и ревниво охранял свой замок от всякого новшества. Граф никого не принимал и сам не выходил за черту своих окопов. Народ про него рассказывал басни; говорили, что он — алхимик и чародей, а в Митаве считали его просто выжившим из ума сумасбродным стариком, хотя и отзывались о нем с уважением.
Замок со своими высокими стенами, рвами, башнями и бойницами, с подъемным, гремевшим цепями мостом, имел снаружи странный, таинственный вид и казался необитаемым. Только в утренний час обедни из-за этих стен раздавались мерные удары колокола.
Старый граф жил у себя, как хотел, никому не мешая, и не позволял, чтобы мешали ему. Он рабски придерживался дедовских обычаев, завещанных ему отцом, на которого был очень похож своими причудами и странностями.
В обыкновенное время ворота замка никогда не растворялись для случайного посетителя или гостя. Раз только в год, в престольный праздник замковой церкви, эти ворота были отворены для всех желающих, и тогда всякий, кто хотел, — и знатный, и простолюдин — мог идти в гости к старому графу. Для народа устраивалось угощение на дворе, а благородных гостей провожали в столовый зал к графу.
Таким образом, попасть туда Волконскому было очень легко и возможно.
VIII
СТАРЫЙ ЗАМОК
— Да вставай, брат, вставай!.. Не то опоздаем, — будил давно умытый, причесанный и почти одетый князь Никита лежавшего еще в постели Черемзина.
— А-а-а, который час? — зевнул Черемзин.
— Скоро шесть…
Было еще половина шестого утра, но Волконский нарочно сказал больше.
— Так рано еще — успеем, — сонным голосом отозвался Черемзин и повернулся к стене.
— Ну, что мне с тобой делать? — беспокоился Никита Федорович. — Где же мы успеем? Ты одеваться будешь полтора часа по меньшей мере… Да сам ты вчера говорил, что до Освальда час езды будет, значит, приедем туда в половине девятого, а нужно быть в восемь.
— Значит, приедем в половине девятого, — согласился Черемзин, садясь на постели, потягиваясь и мигая еще слипавшимися от сна глазами. — Знаешь, князь, — вдруг, сообразил он, — мы вот что сделаем — вовсе не поедем…
Волконский только рукой махнул.
— Ведь все равно опоздали, — продолжал Черемзин.
— Да встанешь ли ты, может, и не опоздали.
— Да ведь ее не будет…
— Кого ее?
— Не знаешь? — и Черемзин лукаво прищурил правый глаз.
— Послушай, наконец… — начал было уже рассердившийся князь Никита.
— Ты погоди злиться. Я тебе приятную новость могу сообщить.
— Ну? — спросил, меняя тон, Волконский. — Да, верно, опять врешь что-нибудь.
— Нет, не вру. Вчера я положительно узнал, что Бестужева отзывают отсюда.
— Ну, что ж из этого?
— Ну, значит, он будет в немилости, лишится своего положения, может быть, состояния. Герцогиня вот уже сколько времени не принимает его, словом, Бестужев накануне падения.
— Так что ж тут приятного?
— Для Петра Михайловича, конечно, ничего, но для тебя это очень хорошо.
— Да что ты, не проснулся, верно? Что ты за вздор говоришь?
— Нет, не вздор, голубчик. Ведь ты Аграфену Петровну любишь?
Волконский молчал.
— Любишь ты ее или нет, я тебя спрашиваю?
— Ну, хорошо… Дальше что?
— А если ты ее любишь, то ни на богатство, ни на протекцию ее отца внимания не обращаешь. Значит, то, что казалось невозможным или трудным, когда Бестужев был в силе, станет просто и даже очень достойно с твоей стороны, когда он впадет в немилость…
— То есть?
— Да сватовство к Аграфене Петровне! — отрезал вдруг Черемзин и, спустив ноги с кровати, быстро стал одеваться.
На этот раз он окончил свой туалет довольно поспешно, и не было еще половины седьмого, когда они выехали верхом, быстрою рысью, за город.
Слова Черемзина всю дорогу мучили Волконского. Он не мог не сознаться, что эти слова были счастливою и чудною истиной, но, несмотря на это, для него Аграфена Петровна все-таки казалась так недосягаемо прекрасна, что то счастье, о котором говорил Черемзин, представлялось неземным, нездешним и потому для простого смертного невозможным.