Секта. Роман на запретную тему - Алексей Колышевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Доброй ночи, господин э-э-э Кайхунен. Позвольте вам представить – это искусствовед из Эрмитажа. Он сам представится.
Человек лет семидесяти, национальность которого не требовала никаких дополнительных разъяснений, почтительно поклонился:
– Ловчиновский. Леонид Семенович.
Мнимый финн молча пригласил искусствоведа войти, двое сопровождавших остались в коридоре.
– Пухуттеко те суомеа? – Искусствовед гордился своим знанием финского языка и сейчас рассчитывал на небольшой практикум. Однако его собеседник лишь поморщился в ответ и без всякого акцента сказал по-русски:
– Леонид Семенович, у нас тут не лингвистический семинар. Вас позвали для другого. Вот, – финн аккуратно извлек из дорожного кофра небольшую тетрадь в черном матерчатом переплете. – Эта тетрадь восемнадцатого века и относится к ценностям, похищенным фашистами во время войны из библиотеки гатчинского дворца. Вам надлежит установить, является ли она подлинником.
Ловчиновский с не меньшей осторожностью принял из рук собеседника тетрадь, попросил разрешения сесть, положил тетрадь перед собой и извлек из кармана мощную лупу. Внимательно поглядел на обложку, затем осторожно открыл ее и перелистнул несколько страниц. Убрал лупу и встал из-за стола. Словно оправдываясь, вжал голову в плечи и смущенно поправил очки в толстой, старомодной оправе:
– Увы. Мне очень жаль, но это не более чем подделка. Бумага произведена в начале нашего века, так что никакого отношения к веку восемнадцатому эта тетрадь иметь не может. Но мне показалось, что я узнаю текст, – финн словно прострелил Леонида Семеновича взглядом, и тот сразу осекся, – впрочем, я не уверен.
Финского туриста, похоже, такой ответ не сильно разочаровал. Он молча достал все из того же саквояжа пачку денег и протянул ее Леониду Семеновичу:
– Спасибо. Вот вам в качестве компенсации за беспокойство. И лучше вам никому ничего не рассказывать о нашей встрече.
Искусствовед покачал головой:
– Я не уверен, что могу…
Кайхунен грубо прервал его:
– Я два раза предлагать не стану. Заработали, так держите, – усмехнувшись, закончил: – Крепче.
Ловчиновский с почтением принял награду. Кланяясь, попятился к двери. Финн не смотрел в его сторону. Его мысли были далеко, и он с задумчивым видом вертел в руках оказавшуюся бесполезной тетрадь.
В коридоре те самые двое сопровождавших искусствоведа угрюмого вида сорокалетних мужчин вежливо попросили его проследовать с ними в машину.
– Но я и сам доберусь, – сделал Ловчиновский попытку отказаться. – Я живу через квартал отсюда.
– Мы вас довезем, – отрезал один из них, повыше ростом. – У нас инструкция.
– Понимаю, – старенький искусствовед покорно склонил голову и пошел за своими конвоирами.
Кайхунен услышал назойливый писк биппера, снял его с пояса, поглядел на дисплей. Тотчас же подошел к стенному шкафу, распахнул створки. На одной из полок хитрого шкафа стоял казенного вида железный ящик, на поверку оказавшийся чудом советской техники – беспроводным телефоном «Алтай». Финский турист набрал номер, ему тотчас ответил голос, которому спустя несколько лет предстояло стать одним из самых известных голосов не только в России, но и в мире. И вовсе не по причине того, что его обладатель выбился в теноры уровня Паваротти.
– Ну? Чего там?
– Ни хрена. Я поэтому не слишком тороплюсь с докладом, – Кайхунен провел рукой по лбу.
– Вот как… Значит, опять мимо?
– Да. Приглашал эксперта из Эрмитажа. Тот сказал, что бумага сделана в начале двадцатого века.
– А… – собеседник Кайхунена замялся, – доверять этому эксперту можно? Он вообще кто?
– Еврей.
– Это плохо. Не доверяю я как-то евреям. Эмигрирует, напишет книжонку «Россия – смутное время». А из своего визита к тебе выдует целую главу, а то и часть. Видал, как стеклодув из такой маленькой стекляшки может надуть целый шар?
– Понятно.
– Он человек семейный?
Кайхунен пожал плечами, словно телефонный собеседник мог сейчас его увидеть:
– Одинокий. Блокадный ребенок. Вся семья на Пискаревском кладбище.
– Ну, тем лучше. У нас сирот за казенный счет хоронят.
– Да. Я уже все понял.
– Петь… Где же, черт ее дери, настоящая тетрадь?
– Хороший вопрос, Вла…
– Ты меня по имени не называй. Ни к чему это.
– Извини… Забылся. А вопрос, конечно, хороший. Я, честно говоря, думал, что в Хельсинки нам наконец-то повезет. Но, видать, легкие пути – это не про нашу честь.
– Чего делать-то? Ума не приложу.
– Есть один план. Вот только быстрой отдачи от него ждать не стоит.
– Тогда он меня не интересует. Во всяком случае, прямо сейчас. Все, мне пора. Собчак вызывает, завтра совещание по приватизации, готовимся уже вторые сутки. Придется отбиваться от московских гостей. Не забудь про еврея! До связи.
– Отбой.
«Кайхунен»-Сеченов закрыл стенной шкаф. Подошел к окну и поглядел в разреженный туман белой ночи над черной водой Финского залива. Этот номер в «Прибалтийской» с момента ее открытия был навечно закреплен за его ведомством, и Сеченов часто использовал его для встреч с агентурой, вербовок, да мало ли что еще может понадобиться разведке. И стоит ли переживать, если речь идет о жизни какого-то старого еврея, которому не посчастливилось однажды избрать для себя самую, как ему казалось, мирную на свете профессию – искусствовед.
Сеченов медлил, словно что-то обдумывая. Затем, видимо придя к какому-то решению, стремительно распахнул шкаф и рванул на себя трубку «Алтая».
– Максим, вы где там?
– В Озерках, Петр Валерьевич.
– А где этот… Ловчиновский?
– Здесь. В машине.
– И в каком он состоянии?
– Ему только что сделали укол. Сейчас довезем его до залива и…
– Максим, тут поменялось кое-что. Срочно введите ему антидот, отвезите на Московский вокзал. Доставьте в Москву, в Домодедово-3. На работу направьте справку о болезни. Отчетов не составлять и никому, кроме меня, не докладывать. Все.
Сеченов закрыл спецномер на ключ, по черной лестнице вышел на улицу, сел в неприметные «Жигули» и поехал в сторону Пулкова. В Москву рейсовый самолет домчал его за час.
Пэм. США. Деревня Берлин – Вашингтон. 1964–1990 годы
Возможно, что девяносто, а может, и больше процентов населения скромного в размерах по сравнению с каким-нибудь там Юпитером голубого земного шарика вовсе не предполагают, что значит родиться чернокожим в Штатах. Черные вообще-то недолюбливают белых, которые пускаются в рассуждения по этому вопросу, потому что никто не может себе представить, что, если ты черный и не хочешь закончить свою гребаную жизнь от передоза в подъезде дилера-соседа в Гарлеме или в балтиморских вонючих трущобах, проезжая мимо которых по шоссе девяносто пять большинство автомобилистов поднимают стекла, всю жизнь ты должен доказывать этому политически корректному на словах обществу, что ты такой же американец, как и все остальные, чья кожа отличается от твоей так же, как отличается черный кенийский кофе от белого молочно-дынного шейка в тошниловке «Уэнди». Наверняка примерно такое же количество этих самых людских процентов никогда не задумывалось, что значит родиться чернокожей девочкой, да еще когда твой отец не оставил тебе ничего, даже своей фотографии «на память моей малютке». Хотя нет. Папочка оставил нечто большее. Он размешал черный кенийский напиток из арабики двойной обжарки, крепче которого нет ничего в мире, с молоком, что ведрами выкачивают из раздувшихся австралийских коров. И вот вопреки мнению о том, что черное и белое – это единственный бесспорный контраст на свете, из кенийско-австралийской смеси получилось создание человеческое такой красоты, что это поставило под большое сомнение запись в большой книге судьбы. Той самой, где напротив имени Пэм при рождении появилось коротенькое предложение: «Смерть от огнестрельного ранения в возрасте пятнадцати лет, нанесенного сутенером во время крэковой ломки». Не судьба, а полное дерьмо собачье, не так ли? Впрочем, кто не ошибается? Взяли и перепутали строчки. И хорошо, что вовремя спохватились.
Нет. Мать Пэм не жила в Гарлеме. И в Балтиморе ни разу в своей жизни не бывала. И в Атланте. И, мать его, о Новом Орлеане – столице джаза – она ничего не знала. Мать Пэм работала официанткой в закусочной «Уэнди». Точные координаты закусочной, на тот случай, если кто-то захочет проверить: штат Мэриленд, деревня Берлин, перекресток сто тринадцатой и Бэй-стрит. Милости просим! К вашим услугам всегда дрянная еда, дрянной кофе и дрянное обслуживание. А что еще вы ожидали увидеть за три девяносто пять? Может, фарфоровые пепельницы на дубовых столах и дижонскую горчицу с каперсами а-ля Карамболь?!
У местечка Берлин, кроме его несколько шокирующего новичков названия, было то же преимущество, что и в самом Мэриленде. Деревенька находилась на территории штата, который граничил с Вирджинией. А Вирджиния – это прежде всего что? Правильно! Вирджиния – это прежде всего Вашингтон. Столица, и этим все сказано. От Берлина до Вашингтона, как это ни парадоксально звучит, было рукой подать. Всего каких-то двести километров. Здесь любители аутентичности могут поделить эту цифру на один запятая шесть десятых и получить расстояние в милях, так будет казаться еще короче. Мать Пэм, выставляя на прилавок очередной поднос и выкладывая на него ту самую еду, вполне справедливо охарактеризованную выше, считала в милях. И думала, что ее малютке совершенно незачем становиться официанткой и к тридцати годам иметь вместо вен на ногах толстые, перехваченные гроздьями узлов канаты. У матери Пэм были проблемы с венами, и она носила специальные чулки. Всегда. Даже в самую страшную жару. Иначе ее бы уволили. Даже в такой поносной дыре, как «Уэнди», посетители не очень-то любят портить себе аппетит видом ног официантки, с которыми «не все в порядке».