Второе место - Рейчел Каск
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Здесь чудесно, – сказал он. – Мы очень благодарны.
Он был свежий и чисто выбритый, в хорошо выглаженной рубашке с новым цветным платком, повязанным вокруг шеи. Его благодарность моментально наполнила меня чувством стыда, будто я предложила ему что-то наподобие взятки, которую он вежливо отклонил. Как я уже сказала, она сделала факт его пребывания здесь исключительно моей ответственностью. Я привыкла к тому, что наши гости быстро обретают (или делают вид, что обретают) независимость и дают понять, что – с эгоистической точки зрения – здесь есть что-то и для них. Л, напротив, вел себя как послушный ребенок, которого отправили куда-то против воли.
– Тебя никто не обязывает быть здесь, – сказала я, или, скорее, услышала себя со стороны, потому что обычно я ничего подобного не говорю.
Он удивился, свет в его глазах на секунду потух, а потом появился вновь.
– Я знаю, – сказал он.
– Я не хочу благодарности, – сказала я. – Она заставляет меня чувствовать себя безвкусной и уродливой, как утешительный приз.
Наступила пауза.
– Хорошо, – сказал он, и на его лице появилась озорная улыбка.
Я стояла перед ним в мятой ночной рубашке, нерасчесанная, мои босые ноги начинали замерзать от росы, и я испытывала желание разрыдаться – такие странные и сильные порывы пронизывали меня один за другим. Я хотела упасть и заколотить кулаками по траве – я хотела полностью утратить контроль, зная, что в этом коротком разговоре с Л я уже его утратила.
– Я думала, ты приедешь один, – сказала я.
– А, – сказал он мягко, – ну да, – так, будто он всего лишь забыл меня предупредить. – Бретт хорошая, – добавил он.
– Но это всё меняет! – завопила я.
Трудно передать тебе, Джефферс, чувство близости, которое я испытывала рядом с Л с самого первого разговора, близости, которая была почти родственной, будто мы брат и сестра и у нас общие корни. Желание заплакать, дать перед ним волю чувствам, будто бы вся моя жизнь до этого момента была процессом самоконтроля, сдерживания, происходило из этого мощнейшего чувства узнавания. Я остро осознавала свою непривлекательность, как и во всех ситуациях с Л, и думаю, что в этом чувстве есть определенная значимость, как бы ни было болезненно о нем вспоминать. Потому что в действительности я не была непривлекательной, и в тот момент уж точно не была более непривлекательной, чем обычно: скорее, какой бы ни была моя объективная ценность как женщины, ощущение собственного уродства и омерзительности, которые меня осаждали, исходили не из оценки извне и не из реальности, а изнутри меня самой. Мне казалось, будто этот внутренний образ стал видимым для других, в особенности для Л, но также и для Бретт – мысль о ее назойливости и о ее двусмысленных комментариях в том моем состоянии была невыносима! Я осознала, что носила в себе это уродство всё время, сколько себя помню, и, предлагая его Л, возможно, ошибочно полагала, что он заберет его у меня или поможет от него избавиться.
Оглядываясь назад, я понимаю, что мои чувства были просто шоком от столкновения с собственной разделенной на части природой. В разных ячейках я хранила разные проявления себя, выбирая, что показать другим людям, так же хранящим себя по частям! До тех пор Тони казался мне наименее раздробленным человеком из всех, кого я знала: во всяком случае, он сократил количество ячеек до двух – то, что он говорил и делал, и то, что не говорил, но делал. Но Л был первым полностью цельным индивидом, которого я встречала, и у меня возникло импульсивное желание поймать его, как дикое животное, которое нужно заманить в сети; но в то же время я осознавала, что сама его природа это не позволит и что мне просто придется подчиниться ему в ужасной свободе.
Он начал говорить, переведя взгляд с меня на воду и болото, и мне пришлось напрячь слух и не шевелиться, чтобы услышать, что он говорит. Солнце поднялось выше и сдвигало тени деревьев всё дальше по траве, к нашим ногам, а с другой стороны всё ближе наступала вода, так что мы оказались зажаты между ними, внутри практически незаметного процесса изменения пейзажа, где как будто становишься участником акта становления. Всё замирает, а воздух становится всё более насыщенным, и наконец море начинает, как щит, отражать свет. Я не могу пересказать тебе слова Л, Джефферс: не думаю, что кто-либо мог бы точно воспроизвести эти глубокие мысли, и я не намерена искажать его слова даже ради своей истории. Он говорил об усталости от общества и постоянной потребности бежать от него, из чего следовала другая проблема – он не знал, где найти себе дом. В молодости бездомность не волновала его, сказал он, а позже он наблюдал за тем, как знакомые создают дома, подобные гипсовым слепкам их собственного богатства, только с людьми внутри. Эти конструкции иногда взрывались, а иногда просто душили своих обитателей – но сам он, где бы ни оказывался, рано или поздно хотел уехать. Единственным реальным для него местом была студия в Нью-Йорке, всё та же, что была у него с самого начала. Он построил вторую студию в загородном доме, но не смог в ней работать: там было как в музее самого себя. Ему недавно пришлось продать этот дом, сказал он, и дом в городе тоже, так что он вернулся к тому, с чего начал, когда у него была только студия. Точно так же он не мог поддерживать постоянные связи с людьми. Он знал полно ненасытных до жизни людей, которые находили и теряли, снова находили и снова теряли так быстро, что, возможно, никогда и не замечали, что их отношения не длятся долго; он также знал достаточно таких примеров, когда за кажущейся долговечностью скрывается гниение. Он подозревал, что – нет, не что он что-то упустил, но что ему так и не удалось увидеть нечто другое, связанное с реальностью и с пониманием реальности как места, в котором его самого не существует.
В свете этих событий он был вынужден снова задуматься о своем детстве, сказал он, хотя давно уже понял, что определенные детали его жизни были нагромождением лишнего, из которого нужно извлечь суть и выбросить все подробности. И всё же в них было что-то, что он наверняка проглядел – что-то связанное со смертью, которая была важной частью его детства. С самого начала он взял от смерти тягу к жизни: даже смерти животных на скотобойне, которые могли напугать другого ребенка, раз за разом давали ему ощущение, похожее на удар по клавише, подтверждение его собственного существования. Он предполагал, что отсутствие у него ужаса и эмоций можно было объяснить омертвением, возникшим в результате постоянной близости смерти, но в таком случае он был мертв практически с самого начала. Нет, в этом ударе по клавише было что-то еще, чувство равенства со всем, которое также было способностью выжить. Его самого невозможно смертельно ранить, или так он всегда думал: его невозможно уничтожить, даже если он сам становится свидетелем уничтожения. Он воспринял свою способность выживать как свободу и бежал.
Я сказала, что у Тони тоже есть ранний опыт переживания чужой смерти и он отреагировал на него противоположным образом, навсегда оставшись там, где был. Порой меня раздражала эта укорененность, которую я вначале принимала за осторожность или консерватизм, но она столько раз доказала мне свою стойкость, что я стала относиться к ней с уважением. Мне очень трудно проявлять к чему-либо уважение, сказала я, и я инстинктивно сопротивляюсь тому, что мне преподносят как непоколебимое и неизменное. В сложный период до того, как я встретила Тони, меня