Я не боюсь летать - Эрика Йонг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остается только Хлоя Камилла 1948 года рождения, младше меня на шесть лет. Баловень семейства, Хлоя с ее острым умом, острым язычком и категорическим нежеланием делать что-нибудь со своими достоинствами. Пухленькая красавица Хлоя с каштановыми волосами, голубыми глазами и идеальной кожей. Только у нее из всего нашего довольно плоскогрудого семейства были по-настоящему классные сиськи. Хлоя, конечно, вышла за еврея. Но выбрала не местного, а заграничного. (Никто из нашего семейства не снизошел до соседского парня.) Муж Хлои, Абель, – израильтянин с германо-еврейскими корнями. Члены его семьи когда-то владели казино в Баден-Бадене.
И Абель, конечно, вошел в дело моего отца. В бизнес, возглавляемый бывшим катскиллским комиком, он привнес уроки, выученные в школе Уортона[59]. Родители мои поначалу бунтовали, а потом, поскольку доходы стали расти, приняли его. У Абеля и Хлои единственный сын, Адам, он синеглазый блондин и определенно самый любимый внук. Когда на Рождество собиралась вся семья, расселяясь по комнатам в квартире моих родителей, Адам выглядел единственным арийцем на игровой площадке, где собрались дети третьего мира.
Таким образом, я была единственной сестрой ohne kinder[60], и мне ни на минуту не позволяли забыть об этом. Когда Пьер и Ранди в последний раз приезжали в Нью-Йорк со своим выводком, как раз издавали мою первую книгу. В разгар одной из наших ссор по поводу чего-то совершенно идиотского и непримечательного Ранди назвала мою поэзию «онанистической и эксгибиционистской» и обвинила меня в «бесплодии».
– Ты ведешь себя так, будто писательство – самая важная вещь в мире! – воскликнула она.
Я пыталась оставаться рациональной, спокойной и аналитичной в том, что касалось моей семьи в ту неделю, а потому мучительно сдерживала копившийся во мне взрыв.
– Ранди, – взмолилась я, – я вынуждена считать, что писательство – самая важная вещь в мире, иначе я не смогу заниматься им и дальше, но ничто не обязывает тебя разделять мои убеждения, так почему же ты считаешь, что я должна разделять твои?
– Я не позволю тебе выставить меня, моего мужа и моих детей в грязной писанине – ты меня слышишь? Если ты хоть каким-то боком упомянешь там меня, я тебя убью. А если не сделаю я, то это сделает Пьер. Ты понимаешь?
Затем последовала длительная и громкоголосая дискуссия об автобиографичности и вымысле, в которой я упомянула Хемингуэя, Фицджеральда, Босуэлла[61], Пруста и Джеймса Джойса, но речь не произвела на нее никакого впечатления.
– Ты вполне можешь опубликовать свои грязные книжонки посмертно, – визжала Ранди, – если в них есть хоть слово касательно какого-либо персонажа, пусть и самым отдаленным образом напоминающего меня.
– Насколько я понимаю, ты собираешься прикончить меня, чтобы ускорить издание.
– Я имею в виду посмертно – после нашей смерти, а не твоей.
– Это приглашение на казнь?[62]
– Засунь свои литературные аллюзии себе в жопу. Ты думаешь, одна такая уж умная? Только потому что со стула не вставала – зубрила и была отличницей в школе? Только потому что ты честолюбивая и якшаешься, хвост распушив, со всякими сраными интеллектуалами и жуликами? У меня писательский талант не меньше, чем у тебя, и ты это прекрасно знаешь, только я не захотела оголяться перед публикой, как ты. Я не пожелала, чтобы люди знали мои тайные фантазии. Я не такая вонючая эксгибиционистка, только и всего. А теперь выметайся отсюда в жопу! Выметайся! Ты меня слышишь?
– Этот дом, кажется, пока что принадлежит папе и Джуд, а не тебе.
– Выметайся! У меня и так из-за тебя голова раскалывается!
Прижав руки к вискам, Ранди побежала в ванную.
Это был старинный психосоматический сайд-степ. Все в моем семействе при малейшей возможности исполняют сей танец. У меня от тебя голова раскалывается! У меня от тебя несварение! У меня от тебя геморрой! У меня от тебя слуховые галлюцинации! У меня от тебя сердечный приступ! У меня от тебя рак!
Когда Ранди появилась из ванной, на лице у нее сохранялось мучительное выражение. Она взяла себя в руки. Теперь она пыталась быть терпимой.
– Я не хочу с тобой ссориться, – сказала она.
– Ха.
– Нет, правда, ты ведь по-прежнему остаешься моей маленькой сестренкой, и я правда думаю, что ты пошла по плохой дорожке! Уверена, ты должна это прекратить и родить ребеночка. Ты увидишь, полноценная семья принесет тебе гораздо больше удовлетворения, чем писательство…
– Может, этого я и боюсь.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Слушай, Ранди, может, кому-то, у кого девять детей, мои слова и могут показаться нелепостью, но я и в самом деле не чувствую тоски по детям. Я хочу сказать, что я люблю твоих детишек, детей Хлои и Лалы, но пока меня вполне устраивает моя собственная работа, и большего мне теперь не требуется. Понадобились годы, чтобы научиться сидеть за столом больше двух минут подряд, мириться с одиночеством и страхом провала, отвратительной тишиной и белой бумагой. И теперь, когда я наконец научилась, когда я могу… меня переполняет желание продолжать. Господи Иисусе, не хочу, чтобы мне теперь что-то мешало! Мне столько времени потребовалось, чтобы прийти туда, где я теперь нахожусь…
– И ты что – так и собираешься провести остальную жизнь? Сидеть в комнате и писать поэзию?
– А почему бы и нет? Почему это хуже, чем родить девятерых детей?
Она посмотрела на меня с презрительным выражением.
– Что ты понимаешь в рождении детей?!
– А что ты понимаешь в писательстве?! – Я начинала ненавидеть себя за то, что говорю такие инфантильные вещи.
Разговаривая с Ранди, я всегда чувствую себя пятилетним ребенком.
– Но тебе понравится – ты только роди, – гнула свое она. – Тебе правда понравится.
– Ну хорошо, ты права. Хватит нам в нашем семействе одной Этель Кеннеди[63] – на кой черт нам еще одна? И зачем мне это нужно, если у меня на сей счет столько сомнений? Зачем я буду насиловать себя? Ради чьего блага? Твоего? Моего? Несуществующих детей? Я надеюсь, род человеческий не вымрет, если у меня не будет детей!
– Но неужели тебе не любопытно хотя бы попробовать?
– Может, и так… но не могу сказать, что я умираю от любопытства. И потом, у меня еще есть время…
– Тебе почти тридцать. У тебя не так уж много времени.
– Боже мой, – сказала я, – тебе просто невыносимо, если кто-то поступает не так, как ты. Почему я должна копировать твою жизнь и твои ошибки? Неужели мне даже собственных ошибок не разрешается совершить, черт возьми?
– О каких ошибках ты говоришь?
– Ну, например, о воспитании твоих детей якобы в католицизме – это оболгание собственной религии, отрицание собственных корней…
– Я тебя убью! – взвизгнула Ранди, наступая на меня с поднятыми кулаками.
Я нырнула в чуланчик в коридоре, как в детстве. Случались дни, когда Ранди меня поколачивала. Если уж у меня будут дети, то не больше одного – такой ошибки я не совершу. Считается, что быть единственным ребенком в семье – большая психологическая нагрузка, но, когда я была маленькой, я ничего не желала так, как быть единственным ребенком.
– Пьер! – услышала я визг Ранди за дверью чулана.
Я повернула защелку и дернула за шнурок лампочки. Потом почувствовала спиной соболью шубу матери, пахнущую старым «Джоем» и затхлым «Диориссимо»[64], и села под ней среди обуви, скрестив ноги. Надо мной нависали еще два ряда вешалок с пальто, уходившие высоко к потолку. Старые шубы, детские пальто с кожаными рейтузами, лыжные куртки, дождевики, шинели, подписанные плащи наших лагерных времен, школьные курточки – на воротниках бирочки с именами и забытые ключи для затяжки коньков в карманах, вечерние бархатные куртки, парчовые куртки, двубортные пальто, норковые пальто… тридцать пять лет меняющихся мод и четыре взрослые дочери… тридцать пять лет покупок, расходов, воспитания детей и криков… и чем может похвастать моя мать? Своей собольей шубой, норковой шубой и своим негодованием?
– Айседора? – Теперь раздался голос Пьера. Он постучал в дверь.
Я сидела на полу и покачивала коленями. Вставать не было ни малейшего желания. Такой приятный запах нафталина и «Джоя».
– Айседора!
Нет, подумалось мне, иногда я вовсе не возражаю против ребенка. Очень умненькой и острой на язычок девочки, чтобы она стала всем тем, чем не смогла стать я. Очень независимой маленькой девочки без всяких шрамов на разуме или на душе. Без всякой подхалимской услужливости и заискивающей соблазнительности. Маленькой девочки, которая говорила бы то, что думает, и думала то, что говорит. Маленькой девочки, которая не была бы ни стервой, ни врушей, потому что она не умеет ненавидеть ни свою мать, ни себя.
– Айседора!
Но по-настоящему мне хотелось родить себя самое – маленькую девочку, какой я могла бы быть в другой семье, в другом мире. Я обняла себя за колени. Здесь, под материнской шубой, я странным образом чувствовала себя в безопасности.