Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я до сих пор вижу, как однажды, не переставая говорить, смеяться и смотря мне в глаза своими смелыми глазами, ищущими слабого места в моем сердце, чтобы заставить его вскрикнуть, я вижу, как, подняв руки, она пригибает к себе вишневую ветвь, отягченную алыми подвесками, образующими гирлянду вокруг ее рыжих волос; и, вытянув шею, запрокинув лицо, она, не срывая ягод, отклевывает их от дерева, оставляя висеть косточки. Мгновенный образ, вечный и совершенный, молодость, жадная молодость, сосущая грудь небес!»
Да, художник, демонстрируя всесилие метода, потревожил в своей героине не столько свойство ее ума, сколько вот это ее непобедимое качество — очарование ее молодости. Стоит ли говорить, что для средств, к которым обращался художник прежде, это было недостижимо.
Представляю себе состояние художника, когда перед ним возник весь цикл к «Кола Брюньону». Как ни долог был процесс, предшествующий окончанию работы, теперь, когда работа была завершена, наверно, было ощущение радости, к которой ты был не очень готов. И еще: было ощущение того драгоценного, что искусство ни при каких условиях не должно утрачивать, — обаяния жизни. Наверно, так чувствует себя человек, когда вдруг в житейской толчее встретит значительного собеседника — он ушел, а впечатление от встречи с ним еще долго бережет твое сознание, оно, это впечатление, дорого тебе. Или увидишь город, который давно хотел увидеть, однако, увидев, не перестаешь говорить себе: это больше, чем ты предполагал. Или вдруг вошел в лес, еще хранящий свежесть недавнего дождя. Короче, в тебе поселилось повое чувство, которое и беспокоило, и тревожило, и звало к поиску. Если в природе было то, что зовется удовлетворением художника, то оно было здесь, хотя вожделенное удовлетворение и в этом случае означало не конец пути, а его начало — все трудное у художника было впереди.
Говорят, что истинное везение дружит с трудом, — надо же было случиться такому, чтобы именно в это время в Москву приехал Роллан и Кибрик получил возможность показать ему своего «Кола». Была середина лета, чуть прохладного, но ясного, — Роллан жил у Горького на даче. Туда и последовало приглашение. Роллан сидел на веранде, укрыв худые плечи пледом, перед ним была просторная плоскость стола, покрытого клетчатой дачной скатертью. Подле Роллана была Мария Павловна, жена писателя, его добрый советчик и помощник. Роллан приветствовал Кибрика, воздев бледную руку, однако, взглянув на художника, чуть изумленно поднял седую бровь. Наверно, подумал: «Сколько ему может быть лет? Тридцать или около того? А ведь молод!.. Да по силам ли ему мой старый бургундец? Что там говорить — молод!
И откуда ему знать Францию?..» Но рисунки уже лежали на столе, и белая рука, мелово-белая, придвинула их. Роллан заметно просиял, когда перед ним возник портрет Ласочки. Он точно спрашивал художника: «А ведь это действительно моя Ласочка? Как вам это удалось?»
Первый возглас напоминал междометие, потом вырвалось вразумительное вполне: «Бон!» Это было столь определение, что не требовало перевода. Он взглянул на художника, на Марию Павловну, повторил, не скрывая радости: «Бон!»
Кибрик потом вспомнит:
— Часом спустя старики легли спать, а мы с Марией Павловной пошли по саду...
Что скрывать, похвала Роллана окрыляла, но было желание убедиться в ее истинности: не было ли тут скидки на молодость художника, педагогического такта, просто желания поощрить молодость? Улучив момент, Кибрик спросил с прямотой и откровенностью молодости: «А как на самом доле принял Роллан?» Она встревожилась: «Поймите, он добрый человек, но всегда говорит правду. Вот вы были свидетелем его разговора с Накоряковым, который сказал, что издает «Кристофа» с рисунками Мазереля. Вы слыхали, что ответил Роллан? «А мне эти рисунки не нравятся!» Так и сказал: «Не правятся!..» А ведь Мазерель его друг. Как видите: ты мне друг, но истина дороже!..» Кибрик действительно был свидетелем этого разговора. Накоряков сказал, что издательство решило повторить известное парижское издание «Жана-Кристофа» с рисунками бельгийского художника. Роллан поблагодарил Накорякова («Я очень рад, что вы издаете моего «Кристофа»), но заметил, что именно эти рисунки Мазереля ему не нравятся. Видно, вопрос Кибрика не на шутку встревожил и Марию Павловну, — она хотела, чтобы сомнении оставили молодого художника. «Вот уже пятнадцать лет, как Роллан не позировал художникам, а сегодня вызвался сам...» Мария Павловна была права, Роллан действительно выразил такое желание, очевидно полагая, что молодой художник примет это как форму признательности писателя за тот труд, который художник взял па себя и, как полагает писатель, успешно закончил. Но тут уж смятение объяло Кибрика. Он согласился на другой день быть у Роллана и смалодушествовал, — вот тут, так можно подумать, сказалась и молодость.
Но Роллан был последователен в желании отблагодарить художника: издание «Кола Брюньона» с рисунками Кибрика открывало роллановское предисловие, для художника более чем лестное. Впрочем, название, которое дал предисловию автор, давало о его содержании достаточное представление: «Кола приветствует Кибрика».
В этой статье есть несколько строк и о кибриковской Ласочке, которая пришлась по душе Роллану: «...Образ Ласочки будет убедителен для всех грядущих читателей, как он убедителен и для самого автора. Это — деревенская Джоконда, черты которой, в силу редкой удачи, обладают характером, и всеобщим, и чисто местным, бургундским. Овернцы в ней узнают свою лукавую молоденькую землячку, и в то же время она принадлежит любому времени и любому народу».
Роллан как бы подвел черту под этим этапом работы художника, Кибрику оставалось осмыслить этот рубеж своей работы и самому, осмыслить трезво, не обольщаясь и не питая излишними иллюзиями гордыню, — иначе к новой работе не подберешься. Важно было мнение Роллана — никто лучше автора не знал «Кола». Кибриковский «Кола» пришелся по душе и советскому читателю. Много лет спустя Петр Вершигора, писатель и партизан, скажет Кибрику о Ласочке: «В партизанских лесах, вспоминая довоенную жизнь, видели Вашу Ласочку — в ее улыбке была сила магическая...» А старый вояка, прошедший войну от одного ее края до другого, добавит: «Всю войну носил в вещевом мешке вашего «Кола Брюньона» — очень был хорош и в радости, и в горе...» Значит, и в радости, и в горе... Нет, видно, эта работа способна была отвоевать свое место в жизни людей, она была нужна людям. Значит, та манера, которую взял на вооружение художник, была людям понятна, как доступна была та степень постижения образа, к которой молодой мастер стремился. Последнее было принципиально: художник работал в полную силу, стремясь обрести то многообразие образа, которое, на его взгляд, тут единственно возможно, и это принял широкий читатель, не читатель-гурман, эстет и избранник судьбы, а именно широкий читатель. Но было и иное. Советским людям импонировал герой Роллана: широта его взглядов, его демократизм, не в последнюю очередь его характер, в котором были воля к мужество, ирония, кстати и самоирония — у нас это высоко ценят. Очень хотелось, чтобы новая работа была обращена к герою, в котором были бы эти качества, — так возникла идея о рисунках к «Тилю Уленшпигелю».
2
Однако небольшое отступление. Художник убежден, что миссия графика-иллюстратора и ответственна, и активна. Именно активна. Взявшись за иллюстрирование книги, он как бы берет на себя смелость дать свою оценку произведению. Нет, он должен быть верен повествовательной ткани. Он идет за автором в смысле фактическом, оставаясь верен существу произведения, точно следуя за словом. Если здесь художник не предвидит конфликта с автором, он берется за работу, если он такой конфликт предвидит, нет смысла в этой работе. Но в том случае, когда произведение приемлемо, художник имеет право на собственную оценку, не искажающую сути. Итак, речь идет о «Тиле Уленшпигеле».
Кибрик признается позже:
— Я видел в этом произведении раблезианское начало, как это начало, несомненно, есть в «Кола»...
Мне показалось, что в этой кибриковской формуле открывается нам нечто такое, что можно назвать краеугольным камнем человеческого и творческого существа художника. Наверно, есть некая закономерность, что молодого мастера увлекли гиганты Возрождения, при этом и художническими принципами, и своими устремлениями, если иметь в виду гуманизм — мироощущение, в центре которого идеал добра. Его увлекали не только художники, архитекторы, скульпторы, мастера пластического начала, но и писатели, среди которых такие гиганты, как Данте, Боккаччо, Петрарка и, конечно, Рабле, — обращение к «Кола Брюньону», может быть, было и интуитивно, но отвечало всему строю мироощущения художника: в самом деле, из всех созданий мировой литературы начала века «Кола Брюньон» ближе всего традиции Возрождения.