Полка. История русской поэзии - Коллектив авторов -- Филология
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Природой созданная зря —
«Урра!» из пасти патриота,
«Долой!» из глотки бунтаря.
При этом вполне аполитичным человеком Иванова всё же назвать нельзя. Отношения его с Россией (воспоминания о России прежней и «России рабоче-крестьянской») — отдельный и сложный сюжет, финалом которого становится прославленное стихотворение 1957 года, полное неоднозначных чувств, одновременно трогательное и саркастическое:
Стоят рождественские ёлочки,
Скрывая снежную тюрьму.
И голубые комсомолочки,
Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,
С одной — стихи, с другой — жених.
…И Леонид под Фермопилами,
Конечно, умер и за них.
Ещё одна особенность поздней поэзии Иванова — её «цитатность», причём объектом цитирования (иногда полупародийного и часто неточного) оказывается поэзия 1900–10-х годов — стихи Мандельштама и Гумилёва, «Конец Кикапу» Чурилина (который Иванов приписывает литовскому художнику Чюрлёнису), иногда — сам язык позднего символизма («Скрипящая в трансцендентальном плане, / Немазанная катится телега»). Фактически поздняя поэзия Иванова — один из вариантов иронической (и в то же время трагической) рецепции культуры, носителем которой он был и которую ощущал безвозвратно погибшей.
Георгий Адамович (ближайший друг Иванова в 1910–30-е годы, позднее с ним разошедшийся, в том числе по политическим причинам) прославился в большей степени как критик. Его поэтическое наследие невелико по объёму; ещё в России он проявил себя как поэт более строгий, аскетичный, сдержанный, чем Иванов, и оставался таким в эмиграции. Как и поздний Иванов, Адамович презирает метафоры, красочные описания, пластическую чёткость и выразительность, но у него (в отличие от Иванова) нет ни гротеска и сарказма, ни захватывающей музыкальности. Его стихи держатся на тоненькой ниточке интонации — и тем не менее у него есть шедевры, например хрестоматийное «Когда мы в Россию вернёмся…» (1936), отражающее коллективный опыт первой эмиграции:
Больница. Когда мы в Россию… колышется счастье в бреду,
Как будто «Коль славен» играют в каком-то приморском саду,
Как будто сквозь белые стены, в морозной предутренней мгле
Колышатся тонкие свечи в морозном и спящем Кремле.
Когда мы… довольно, довольно. Он болен, измучен и наг.
Над нами трёхцветным позором полощется нищенский флаг,
И слишком здесь пахнет эфиром, и душно, и слишком тепло.
Когда мы в Россию вернёмся… но снегом её замело.
Именно Адамович стал главным мэтром парижской поэтической школы. Споря с Ходасевичем, он (в полном противоречии с собственными позициями 1920-х годов) последовательно ставил подлинность человеческого опыта и искренность чувства (прежде всего чувства дискомфорта, неблагополучия, даже беспомощности) выше формального совершенства. «Пушкиньянству» Адамович противопоставлял культ Лермонтова (чей образ не случайно фигурирует в процитированном выше стихотворении Иванова).
Но в какой мере молодая парижская поэзия соответствовала этим идеалам? Рассмотрим несколько ведущих её представителей.
Довид Кнут (Дувид Фиксман, 1900–1955) был поэтом скорее силы и — пусть трагического — жизнелюбия, чем утончённого уныния. Начиная с первой книги со странным названием «Моих тысячелетий» (1925), он много обращается к еврейской теме и к воспоминаниям о родном Кишинёве — причём и то и другое получает под его пером мужественную витальную окраску. Отличие Кнута от близких по человеческому опыту советских поэтов в том, что он не культивировал свою провинциальную «особость», а старался включиться в «высокую» лирическую традицию.
Человеческий опыт Антонина Ладинского (1895–1961), сына исправника, студента-юриста, царского и потом белого офицера, был совершенно иным. Но его поэзия ещё в меньшей степени соответствовала требованиям Адамовича. Пафос стихов Ладинского — освобождение от человеческой слабости и малости через осознание величия и красоты бытия; он формально умел до академизма и в куда большей степени, чем ученики Гумилёва, связан с акмеизмом:
Да, самое прекрасное в творенье —
Вот этот воздух, перекрытий лёт,
Вся эта лёгкость, простота, паренье,
Божественный строительный расчёт.
Позднее Ладинский обратился к исторической прозе и после возвращения в СССР (в 1955 году) был известен только в этом качестве.
Владимир Смоленский (1901–1961), умело сочетавший элегизм и гладкость формы, был одним из наиболее популярных эмигрантских лириков. Ходасевич, ценивший его поэтику, хвалил Смоленского за то, что «в его поэзии правда жизненная, человеческая подчинена законам художественным», полемизируя таким образом с Адамовичем. Но и он находил у Смоленского «налёт какого-то тайного внутреннего благополучия, столь не идущего к неблагополучной его тематике». Смоленскому принадлежит несколько ярких стихотворений о Гражданской войне («Над Чёрным морем, над белым Крымом…» и др.).
Владимир Набоков в Берлине. Конец 1920-х годов{239}
К одному кругу с Ходасевичем и Смоленским принадлежал в 1930-е годы Владимир Набоков (1899–1977), до 1940-го пользовавшийся псевдонимом Сирин, — великий прозаик, но скорее «малый» поэт, испытавший влияние Ходасевича и одновременно Пастернака. От первого у него жёсткость интонации, графичность, от второго — «подробность» зрения и некоторые интонационные ходы. Парижский период в творчестве Набокова был недолог (1937–1940), он переехал во Францию из Берлина после прихода к власти нацистов, как и некоторые другие русские поэты, например Раиса Блох (1899–1943). Последовательный «формалист», презиравший душевные излияния, Набоков был постоянным и резким оппонентом Адамовича (тем не менее последний стал жертвой набоковского розыгрыша, расхвалив в 1939 году напечатанное под псевдонимом стихотворение Набокова «Поэты»). В поэзии Набокова ещё большее место, чем в его прозе, занимает мотив трагического «разрыва» с Россией и ностальгии по ней; однако этот разрыв преодолевается творчеством, побеждающим реальность, — например, в программном стихотворении «Слава» (1942), написанном уже в США.
Среди очень многочисленных поэтов парижской школы нельзя не упомянуть Владимира Корвина-Пиотровского (1891–1966), написавшего ряд блестящих неоклассических, но не академических, полных дыхания стихотворений уже в поздний период, в 1940-е годы, Бориса Божнева (1898–1969) с его своеобразным интонационным строем и необычными, почти шокирующими сюжетами (вплоть до лирического описания писсуара), Анну Присманову (1892–1960), отличавшуюся на общем фоне энергией стиха и точностью пластического рисунка, и её мужа Александра Гингера (1897–1965). Изящные, трогательные и ироничные, хотя не лишённые «фельетонной» облегчённости стихи писал бывший сатириконец[126] Дон-Аминадо (Аминад Шполянский, 1888–1957). За исключением последнего, ни у кого из перечисленных здесь не было дореволюционной литературной биографии. Это были поэты, рождённые эмиграцией.
Но центральной фигурой этого поколения и круга эмигрантской поэзии стал Борис Поплавский (1903–1935). Полностью соответствовавший образу парижского «проклятого поэта» (что включало и экзотические подробности его смерти —