Пирамида. Т.2 - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конспективном изложении у него получалось, что по самой природе своей чудо должно даваться богам без малейших усилий, откуда, наверно, и произошло распространенное мнение, будто все вокруг началось без их участия, во всяком случае задолго до того, как проявили себя. А горе их в том, что понятием чуда обусловлена одновременность замысла и исполнения, то есть начальный миг воображенья совпадает с актом создания, минуя промежуточные стадии. Нет, боги не сгорают на работе, — при всем их блаженстве им неведомы ни тревоги выбора и колебаний, ни гордость преодоления, ни радость завершенного труда, ни придуманная для них льстецами блаженная субботняя усталость, а следовательно, и творческое удовлетворение от дел своих. Можно ли испытать удовольствие от шахматного выигрыша, достигнутого без передвижки фигур, или насладиться яблоком в его пофазном промельке от завязи до заключительной фазы любого органического события? Отсюда видно, как они одиноки, несчастны и бессильны в ужасном могуществе своем. И так как — живые, а не мертвые и, видимо, подобно нам имеют нужду хоть в зеркале постичь себя. Еще не было книг, где они столько отразились, то и придумали зримый мир и в нем нас — человечество, идеальную линзу для рассмотренья самих себя вблизи, с максимальным замедленьем мгновенного процесса вечности, потому что смерть — наилучший маятник времени. Наверно, им ужасно интересно наблюдать помимо них проистекающий, в едином миге заключенный бег сменяющихся эпох и поколений. И вот, прильнув к стеклу лупы, они зачарованно глядят, наглядеться не могут на всякие дебри лесные и океанские с чудовищами, которые никак не могли зародиться из спектральных радуг в гармоничном божественном замысле, — на улицы наши с тусклыми фонарями и гремящими трамваями, тоже явившимися на скрещении уймы непредвиденных координат, «наконец, на нас с вами, контрабандно от их воли толкующих о них же самих». Так они всегда, изредка угадываемые прежними поэтами, присутствовали при людях, сновали меж ними в базарной толчее, вслушивались из-за деревьев в их вечерние песни у костра, обходили поле битвы, заглядывая в лица павших. И, надо полагать, тем лишь утешаются они, что полчища еще худших мнимостей не выпустили нечаянно из пустот небытия. Правда, генеральная боль земная по структурной сложности своей уже недоступна их разумению, — потому, что техника обращения с некогда голыми и пустынными шарами была раньше куда проще, нежели после заселения их поющей и плачущей, молящейся и мыслящей живностью. Собственно, и могли бы, но было бы бессердечно со стороны богов — с их-то бицепсами и вулканическим инструментарием — вмешиваться в пускай даже сбившийся с ритма, все же давно сложившийся и отлаженный механизм бытия, где налицо и бесценная научная аппаратура, и детские учрежденья, и ломкий инвентарь цивилизации. Единственное им оставалось — периодически, посредством чуда, проливать бальзам надежды на отчаявшийся род людской, который со временем настолько усвоил технику чудотворенья с приспособленьем ее к коммунальному обиходу, что боги уже конфузятся применять чудо как старый-престарый фокус. Боги благожелательны, но бестелесны, значит, бесчувственны и безгрешны, чисты и наивны, как дети. И с одной стороны, никак понять не могут, почему же из лазурного мечтанья натопталась такая гадкая грязь, а с другой — и осудить не смеют, потому что как раз из того черного порочного субстрата тянутся к ним вверх загадочные, с ума сводящие цветы, какие не произрастают в стерильно-безмятежной синеве их постоянного местообитания.
— Беда их в том, мадам... — впервые называя ее так, сделал маленькую паузу режиссер, — что, несмотря на достаточные сроки, в небе не образовался подобный нашему плодородный чернозем по нехватке чего-либо доступного гниению.
Прозвучавший в его голосе неподдельный лиризм показывал, что ему самому нравится высказанный им взгляд на местоположение богов в современном мышленье, возможно, даже ждал аплодисмента, которого не последовало. Именно пышная чрезвычайность накиданной панорамы не на шутку испугала Юлию: забавное поначалу развлеченье принимало вовсе нежелательный характер. Всегда как бы в старомодном сюртуке, наглухо застегнутом до верхней пуговицы, да еще с его почтительным обращеньем в третьем лице Сорокин и сейчас не допустил какой-то непозволительной фамильярности в нарушение установившейся меж ними социальной дистанции. Но по ходу предпринятого им саморазоблачения он и правда представал перед Юлией в несколько домашней одежке, под которой угадывались другие, гораздо легче снимавшиеся в случае нужды. С холодком отчужденья она сделала неожиданное открытие, что в сущности режиссеру нет никакого дела до беспомощно-трагического состояния нынешних богов и любая тема сгодилась бы для его цветистых импровизаций, потому что уже не прежняя плебейская потребность угодить царице владеет им, а несколько иные, столь разнообразно представленные в живой природе мужского влеченья. Сам Сорокин ни единой ноткой в голосе не выдавал своих намерений, возможно, им самим не осознанных пока, тем не менее безошибочное женское чувство все явственней подсказывало Юлии, что эти неподдельным поэтическим волненьем окрашенные речи, ей одной предназначенные словесные цветы надо рассматривать как попытку только и возможного меж ними интеллектуального обольщения, своеобразную пробную атаку, за которой непременно последует прямое, хотя и не буквальное нападенье. И, значит, обоих само по себе сближала альковная уединенность минуты и места, если и Юлии приходилось с негодованьем на себя противиться тому же зову.
Надо было немедленно положить конец такому оскорбительному состоянью:
— В самом деле, мне до вас и в голову не приходило, как плохо им живется у себя на небе. Все же хотелось бы уточнить, какое имеет отношенье ваше грандиозное эссе о богах к моему убогому сундуку с безделушками?
— О, самое непосредственное! — сразу подхватил Сорокин и с подкупающей наглядностью, какую придают самым трудным мифам в пересказе для малюток, принялся закруглять затянувшуюся теоретическую часть. — Пани Юлия напрасно опасалась за свои извилины, и сейчас она убедится, как все просто обстоит на деле.
Именно поэтому все конспективней и злей он формулировал, что боги ничего не умеют, кроме трогательно-старомодных чудес, аккуратно распадающихся на дневном свету науки, им остается лишь зачарованно следить за ускоряющимся процессом на нашем взвихренном шарике. По мере приближенья к неведомому финишу усложняется и механизм бытия — в масштабах, ничьим разумом не поддающихся учету. Привычные к бесплотной химии прообразов, боги перестают предвидеть производные взбесившегося вещества, которое уже само начинает диктовать им идеи. Оттого, что любая вещь обязана иметь свою родословную, также и нечто создаваемое заново — пускай даже на основе каких-то непрослеженных, однако непреложных причин должно нести в себе всю поэтапно накопленную в прошлом информацию о предмете, чтобы разместиться на координатах сознания — с непременным учетом возможных соприкосновений с другими такими же впереди.
Так выяснялось понемножку, что мнимобожественная алогичность чуда достигается не преизбытком в явлениях каких-то дополнительных, непознаваемых качеств, а как раз недобором опорных точек для бытия, таким образом повисающего на сомнительных нитях соображения. Чудо же, предварительно пропущенное через все необходимые фильеры замысла, как это видней всего на примере солнца, и есть нормальная действительность.
Сорокин с похвалой отозвался об ангеле, который с исключительным правдоподобием воспроизвел в камине дрова по всему профилю окислительного процесса, но выразил ироническое сожаленье, что основным достоинством художественного произведения тот считал, видимо, материальную прочность. Подобное недомыслие в искусстве тем меньше позволяло рассчитывать на помощь богов и в отношении фантастической, через века, переписки гениев, где потребовалась бы информация во всем объеме всечеловеческого опыта... да и потому еще неосуществимой, что всякое умственное общенье предполагает обмен разноречивых мнений вплоть до прямого столкновения идей, тогда как по абсолютной авторитарности своей властители небесные, как и земные, и в мыслях не могут допустить равноправного с собою собеседника...
И вдруг, снова вооружась щипцами, во внезапном осенении, Сорокин разворошил груду полусгоревших поленьев, где под слоем раскаленного уголья и обнаружилось завалившееся набок давешнее пирожное — без заметного ущерба, кроме законной, при паденье, помятости сахарного завитка.
— En voila[14]! — торжествующе возгласил он, жестом площадного мага приглашая ко вниманью. — Глядите, оно не горит... даже не догадывается, как полагалось бы ему вести себя при такой температуре. Потому что появление его на свет было ограничено строго потребительскими нуждами — быть свежим, красивым, съедобным и приятным на вкус, безвредным для здоровья и легко усвояемым — пускай без учета питательности, зато со всеми дальнейшими превращениями цикла... не были предусмотрены лишь варианты маловероятного употребления. Допускаю, что оно застраховано также от воздействия пыли или азотной кислоты, зато может неожиданно среагировать на средства, в корне отменяющие логический статус его существования... ну, скажем, если сесть на него! Привидения в таких случаях предпочитали оскорбленно исчезать. Признаться, и на уме у меня вертится один радикальный способ применительно к вашему подземелью... с риском не угодить его балованной владелице, хотя с наслаждением исчезнул бы в компании с нею из мира на неопределенный срок... в пределах служебного лимита, разумеется!