Удивление перед жизнью. Воспоминания - Виктор Розов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Перед смертью мама сказала: «У меня была хорошая, счастливая жизнь…»
Главной заботой Людмилы Яковлевны была ее семья. У жены писателя особая жизнь. Обыкновенная жена не видит мужа с утра до прихода с работы. Писательская жена находится рядом с мужем круглосуточно. Она незримый персонаж всех его романов, пьес, стихов. Создать благоприятные, нормальные условия для работы мужа, не отвлекать его на заботы быта, освободить от ненужной информации, от встреч с неожиданными визитерами, не звать к телефону – словом, организовать наилучшие условия для его труда, – со всеми этими непосильными заботами блестяще справлялась Людмила Яковлевна. Скажем прямо, она была талантливой женой. И – не только женой, но и матерью. С Таней, дочерью от первого мужа, известного ленинградского театрального художника С. Манделя, были у Людмилы Яковлевны и Александра Петровича самые дружеские отношения, какие только можно пожелать всем родителям на свете. Таня, например, звала своего отчима не по имени и отчеству, а просто и ласково: «Шурик». Младший сын Петя рос ребенком, прямо скажем, необычайно озорным, охочим до резких выходок. Александр Петрович как бы затыкал уши и закрывал глаза на все проделки сына. А Людмила Яковлевна упорно и систематически наставляла подростка «на ум» и дипломатично сглаживала следы его проделок, и в результате вырос способный режиссер, ставивший спектакли в замечательных театрах Москвы – МХАТе, «Ленкоме».
Но стержнем ее жизни был Александр Петрович. Его смерть она поначалу восприняла мужественно и просветленно. Не раз повторяла: «Вы подумайте, он даже не успел ничего осознать, не успел испугаться». Она как бы радовалась такой его счастливой смерти. Однако, как я заметил, с уходом Александра Петровича у Людмилы Яковлевны стала уходить и почва из-под ног. Конечно, оставались дети и их семьи, но главный смысл жизни исчез. К глубокому горю прибавилось и несчастье – Людмила Яковлевна упала и сломала шейку бедра. Лежа в своей красивой, но опустевшей квартире, она попросила рядом с собой поставить урну с прахом Александра Петровича и, дотягиваясь до нее рукой, поглаживала, как бы обещая скорое свидание. Так и хоронили на Ваганьковском кладбище сразу две урны: Людмилы Яковлевны и Александра Петровича.
На поминках, где друзья покойной битком набились в комнаты и даже стояли на лестничной площадке, очень точно сказал о Людмиле Яковлевне Григорий Горин: «Она была человеком беспринципным…» На первый взгляд это показалось даже кощунственным, но он пояснил: «Слишком много развелось людей принципиальных». Под его словами подразумевалось, что Людмила Яковлевна считалась с чужими мнениями по тому или иному поводу, но ценила каждого только по его творческой или даже просто трудовой деятельности. Лично с моими взглядами на нашу современную действительность она соглашалась далеко не всегда, но это не мешало нам звонить друг другу по два, а то и по три раза в день.
Таких домов, какой был создан Людмилой Яковлевной, я и не знавал. Он исчез, и мне без него грустно.
Моя старая телефонная записная книжка
Она такая изодранная, замызганная, все-то в ней переправлено – тут зачеркнуто, там по прежним цифрам красным карандашом написаны новые – иные номера менялись по три и даже по четыре раза, – исписана вдоль и поперек, и сбоку, и втиснуто между строк. Еще бы! Писалось еще в те времена, когда московские телефоны начинались с букв, например, Г-6-15-49 или АД-1-68-24. В памяти так и сохранились. Иногда говорю сыну: «Набери-ка Е-7-95-01». Он смеется: «До чего же у тебя старые привычки, папа!» И жена ругает. Особенно сердится, если я звоню откуда-нибудь и прошу отыскать нужный мне номер телефона. Да я и сам разбираюсь с трудом. А переписать не то что лень, а как-то жалко: привыкаю к вещам – вроде они часть моей жизни, близкие мне. Не люблю менять не только пальто, но и тапочки. Но придется переписывать, завести новую. И не всех буду переносить. Умерли. Их особенно жалко. Вот одна из тех, кто навечно останется в старой книжке.
На одном из совещаний сильный сердечный приступ схватил меня в кабинете Екатерины Алексеевны Фурцевой, которая тогда была министром культуры и членом Политбюро ЦК КПСС. Человек она была удивительный, и я о ней расскажу, конечно, коротко, так как все же знал о ее жизни мало.
Пожалуй, изо всех людей служебных рангов, с которыми мне приходилось встречаться по роду работы, Екатерина Алексеевна была самой яркой фигурой. Женщина красивая, умеющая одеваться со вкусом, она уже внешним видом всегда производила выгодное впечатление. Ничего в ней не было служебного – ни в одежде, ни в походке, ни в тоне разговора. Она умела быть и удивительно домашней, и деловой до сухости, и яростной до безудержности, но при всем этом оставаться нормальным человеком. Я сказал бы так: Фурцева никогда не выглядела служебно. Она позволяла себе быть естественной.
Екатерина Фурцева
Разумеется, о начальниках чаще всего говорят дурно, к сожалению, нередко не без основания, но о Екатерине Алексеевне можно рассказать много и славного. Прежде всего она была талантливым человеком, хотя ее талант проявлялся не в постановлениях и решениях, которые выносились на заседаниях и совещаниях, а в конкретных частных случаях. Министр культуры, имея дело с творческими людьми, чаще всего сложными, а порой и трудными, должен понимать особенности художнических натур, их своеобразие и различия, а главное, любить их «продукцию», то есть искусство в его конкретности.
Екатерина Алексеевна обладала этим свойством. Безусловно, она лично способствовала развитию театра «Современник», который просто как человек с художественным чутьем любила, радовалась тому, что в Москве народился такой театр. Я знаю, сколько сил приложила она, чтобы на сцене этого театра была осуществлена трилогия – «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики». Она буквально боролась, например, за «Большевиков» Шатрова – кого-то просила, с кем-то спорила, убеждала, доказывала. Думаю, можно твердо сказать: не прояви Екатерина Алексеевна такой энергии, не отдай столько сил этой постановке – пьеса Шатрова не увидела бы света.
Когда я стоял за кулисами МХАТа, ожидая очереди, чтобы встать в почетный караул у ее гроба, каждый из нас тихо и светло вспоминал Фурцеву, каждому она лично чем-то помогла. К примеру, Евтушенко сказал: «Если бы не энергия Екатерины Алексеевны, песня на мое стихотворение «Хотят ли русские войны» никогда бы не дошла до слушателя. Обвиняли в пацифизме».
Умела она влюбиться в то или иное творение и уж защищала его как свое, даже с риском. Помню, когда на гастроли в Москву приезжал итальянский театр во главе с могучей Анной Маньяни (они привезли спектакль «Волчица» и играли его в помещении Малого театра), в честь их приезда Министерство культуры устроило прием в Кремлевском дворце съездов. Вокруг очень длинного стола, уставленного яствами, разместились приглашенные. Екатерина Алексеевна с Анной Маньяни стояли во главе стола, а мы – Арбузов, Штейн, я – примостились на противоположном конце. Только началось оживление, как вдруг Екатерина Алексеевна, издали увидав нас, громко произнесла: