Меч на закате - Розмэри Сатклифф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то рассмеялся хриплым горловым смехом, и я узнал смех Овэйна.
— Нет, Фарик и его дикари отстали, чтобы помочь обшаривать обозные фургоны.
— А я вот — нет! — юный Риада протолкался ко мне. — Я оруженосец моего господина.
— И наверняка немало наших осталось среди раненых! — вставил кто-то другой.
— А что Бедуир? — спросил я через какое-то мгновение. — Кто-нибудь знает?
На этот раз мне ответил Флавиан.
— Я видел, как он упал. Больше ничего.
И соловей пел так, как он пел в старом дворцовом саду в ту ночь, когда умерла маленькая Хайлин.
Через какое-то время, когда мы отдышались, напоили лошадей и сами напились и промыли в ручье раны, я отдал приказ садиться по седлам и вновь привел войско в движение.
Луна уже стояла высоко над Даунами, и когда мы развернули лошадей в ту сторону, откуда приехали, из травы, покрывающей склоны, нам сияла мерцающая и гигантская, искаженная уклоном холма, вырезанная в меле священная Лошадь Солнца из долины Белой Лошади.
И в то же самое время мы увидели высоко на стенке чаши долины быстро приближающееся пламя факелов, а несколько мгновений спустя услышали первый, едва различимый стук копыт.
— Ха, они разворошили даже сторожевые костры! — сказал кто-то. — Они покончили с фургонами и снова вспомнили об охоте.
Под факелами начинало вырисовываться летучее облако темных силуэтов, тяжелая конница и люди на маленьких горячих горных пони; подъехала и часть легковооруженных всадников с поля боя; они клонились набок в седле, а рядом с ними, цепляясь за их стремя, скачками неслись пехотинцы; и один за другим они несли в руках самодельные факелы, зажженные от саксонских сторожевых костров и струящиеся, как огненные хвосты, у них головами. Сигнус ударил копытами и захрапел, видя приближающееся пламя, и передние из этих неистовых всадников, заметив на берегу ручья Алого Дракона, подняли могучий хриплый крик и свернули в нашу сторону. Через несколько мгновений первые из них уже спешивались повсюду вокруг нас, и их становилось все больше и больше, пока наконец вся излучина ручья не заполнилась людьми и лошадьми под взвихренным, пляшущим огнем факелов, вытесняющим белый свет восходящей луны. Некоторые были подавлены и одурманены невероятной усталостью, другие начинали испытывать опьянение, вызванное в равной степени реакцией на только что окончившееся сражение и медовой брагой, которую они нашли в фургонах. Один — долговязый, поджарый человек с блестящими глазами, выряженный в подоткнутое до колен ярко-алое женское платье, — начал откалывать на свободном пространстве дикие коленца; другой, соскочив со своей усталой лошади, пока она пила, уселся на берегу ручья, уткнувшись головой в колени, и всхлипывая зарыдал по погибшему другу. Это с таким же успехом мог бы быть и я. У многих были повязки из пропитанных кровью тряпок на разных частях тела; у лошадей на груди и боках тоже виднелись рваные раны, и на некоторых из них было просто жалко смотреть. И люди, и животные устремились к воде (даже те из людей, кто уже успел омочиться в саксонском пиве), так что на какое-то время ручей — поскольку многие не только пили из него, но и промывали в нем раны — должен был стать ниже по течению, куда уже не достигал свет факелов, мутным и красным от крови.
Они толпились и вокруг меня, море освещенных факелами лиц, обращенных вверх, туда, где я возвышался над всеми на огромном, усталом после битвы жеребце. Люди проталкивались вперед, чтобы посмотреть на меня вблизи, чтобы прикоснуться к моему колену, ножнам меча, ноге в стремени, а мне хотелось только одного — навести среди них хоть какой-то порядок и вернуться к стоянке фургонов, чтобы заночевать там. А потом — даже сейчас я не знаю, как это началось, — один из ветеранов, у которого за плечами было достаточно лет, чтобы помнить старые обычаи и то время, когда последние императорские войска еще были в Британии, воскликнул: «Аве цезарь!» И те, кто стоял рядом с ним, подхватили этот крик, и он все ширился и ширился, как круги в пруду, пока наконец все войско — или та его часть, что собралась здесь, — не начало выкрикивать эти слова, трубно извергая их из множества глоток, вколачивая их в свои щиты и в плечи своих товарищей: «Аве цезарь! Да здравствует цезарь! Цезарь! Цезарь!»
Раны и усталость были забыты, и вся ночь запылала вокруг нас и с ревом взметнулась вверх в торжествующем хаосе. Они стащили меня со спины Сигнуса и подняли на королевский трон, составленный из людских плеч; беспокойно колышущаяся, волнующаяся толпа, которая раскачивалась туда-сюда, и вся ночь раскачивалась вместе с этой плещущейся вокруг людской массой. Кей, Фарик со своими рослыми каледонцами и остальные Товарищи пробились ко мне и оцепили меня кольцом, вопя при этом так же громко, как и все остальные. Я глянул вниз, на помятые, грязные лица, возбужденно сияющие в свете факелов, на подбрасываемые в воздух копья, на громадную, кощунственно буйную толпу, и, выбросив вперед руки, тоже закричал — не знаю что, но только это не был приказ замолчать. В любом случае, очень немногие могли расслышать слова; но при звуках моего голоса они на мгновение прекратили орать: «Цезарь! Цезарь!» и разразились ликующими воплями — свирепый, горячий громовой раскат, прокатившийся вдоль всего войска, завернувший обратно и рванувшийся ввысь волнами звука, от которых лошади шарахнулись во все стороны. А потом, когда ликование начало стихать, кто-то закричал, указывая копьем на огромное животное, которое гарцевало посреди склона, вырезанное в дерне, покрывающем холм Белой Лошади. И этот крик тоже был подхвачен, и они, все еще неся меня на плечах в самой своей гуще, направились туда, струя за собой пламя факелов, неровной, спотыкающейся трусцой, пока ставший более крутым подъем не вынудил их замедлить бег.
Когда мы приблизились к Белой Лошади, она утратила свои очертания, превратившись просто в россыпь прочерчивающих дерн широких белых шрамов, но мне никогда не забыть зрелище многочисленных темных фигур, бегущих в свете луны и факелов, с пыхтением взбирающихся к ней по все более отвесному склону; и я был в центре этого людского скопища и еще в центре некого подобия происходящей на бегу схватки между теми, кто хотел быть следующим, когда подо мной будут сменяться носильщики.
Толпа росла с каждым мгновением по мере того, как люди, которые задержались, привязывая лошадей, догоняли нас, тяжело дыша, а следом за ними к кометному хвосту факелов присоединялись и другие — некоторые все еще верхом, — кто только что оторвался от разграбления фургонов.
Теперь мы пересекли неглубокий ров, очерчивающий силуэт Лошади, и вышли на обнаженный мел, и от его бесформенной белизны, залитой лунным светом, все кружилось и плыло перед глазами, так что любой клочок пырея, любая разваленная под пар борозда, избежавшая ежегодной перепашки, годились для того, чтобы зацепиться за них взглядом; я чувствовал, как пыхтят подо мной мои спотыкающиеся лошадки, оказавшиеся перед последним крутым подъемом, вверх по которому, как королевская дорога, взбегала выгнутая шея священной лошади, переходящая в голову, которая из долины казалась маленькой, как птица. В центре озера белизны, которое было головой, островок травы в форме наконечника копья длиной, может быть, в четыре или пять раз больше человеческого роста, образовывал глаз, гордый и открытый, твердо встречающий взгляд солнца и луны, кружащихся звезд и небесных ветров. В самом центре этого глаза искрой, которая есть ответ Солнца и место его прикосновения, божественной точкой силы, в которой Земная Жизнь и Солнечная Жизнь встречаются и оплодотворяют друг друга, стоял грубый валун, глыба известняка, с севера почти такая же зеленая, как трава вокруг, от покрывающего ее мха; но когда на нее упал свет факелов, его любопытное сияние нащупало на нем странные круги внутри кругов, символизирующие вечность и почти стершиеся под действием непогоды.
И вот на этот-то огромный, грубо обработанный валун, на котором, думаю, короновали забытых королей забытого народа, они и усадили меня для моей собственной коронации — все-таки, в результате, не как Верховного короля, но как императора, подобно тому как войска моего прадеда, Магнуса Максимуса, возвели его на императорский престол. Вне всякого сомнения, ни один император римской линии не был коронован более странным образом и в присутствии более странного сборища. Потому что к этому времени гомон толпы привлек сюда местных крестьян, которые, заслышав о приближении Морских Волков, согнали свой скот в стада и укрылись на холмах; и несколько раз мне почудилось, хотя я не был в этом уверен, что на краю круга света от факелов мелькают маленькие смуглые люди, одетые в звериные шкуры.
И меня провозгласили императором, взяв, как мне кажется, понемногу от обрядов каждой веры, которая все еще имела приверженцев в рядах нашего войска. Фарик и его каледонцы воткнули в траву вокруг меня семь мечей, образующих круг, и во всем, что последовало, никто не входил в этот круг, кроме как между двумя мечами, к которым я стоял лицом; я был помазан оружейным маслом, принесенным из захваченных фургонов, но умащавший меня священник был странным созданием с дикими глазами, появившимся из темноты вместе с деревенскими жителями, — христианским священником, если судить по рясе из некрашенной овечьей шерсти и выбритому лбу, но на шее у него висел Солнечный крест, вырезанный из вишневого янтаря, и он нарисовал знаки Короля у меня на лбу и груди, ступнях и ладонях не христианскими, а более древними символами. А мои собственные люди принесли из соседней горной рощицы, где молодые листья еще сохраняли весенние золотистые краски, наспех сделанный дубовый венок и надели его мне на голову вместо императорского венца; и кто-то — я так и не увидел, кто, — нацепив на острие копья старый плащ, поднял его над головами толпы и перекинул тем, кто стоял рядом со мной, и они подхватили его и набросили мне на плечи. Он был обтрепан и забрызган по краю засохшей кровью, но его винно-красный цвет был таким богатым и глубоким, что в свете факелов сиял гордыми отблесками Пурпура. Я поднялся на ноги и стоял перед своим одобрительно ревущим войском, слушая его и чувствуя на себе Пурпур и Венец так, словно они одевали меня пламенем. В руке у меня – я не помнил, как вытащил его, – был обнаженный меч. Я ощущал у своих пяток огромный, покрытый резьбой камень, и что-то во мне — в прикосновении моих ног к камню; в самих моих чреслах, связывавших меня с землей, богами, камнями Земли, Солнцем и Силой Солнца; и в той частице меня, скрытой в темноте на задворках моего сознания, что пришла из мира моей матери и знала секрет странных концентрических кругов, забытый миром моего отца, — подсказало мне, что это был не трон, а коронационный камень, подобный Лиа Фэйлу Верховных королей Эрина, камень, на котором должен был стоять король, когда его объявляли королем. Я вскочил на него и отсалютовал мечом разразившемуся криками войску, и вокруг меня взметнулась в ответе тысяча мечей; и на какое-то время я почувствовал, что мои ноги едины со всеми ногами, что стояли некогда на этом облупившемся камне, и что в груди моей бьются сердца других людей; и меня охватило безумное, смешанное со слезами ликование, которое передалось всему окружающему меня людскому морю. А потом сквозь это ликование вновь пробился мир моего отца, и я протрезвленно осознал себя человеком в венке из дубовых листьев и изодранном плаще, цвет которого был почти, но не совсем, императорским пурпуром; но тем не менее я был избран этими людьми, моими людьми, нести обрывки нашего наследия; и у меня было на это столько же прав, сколько и у многих других поднявшихся на остриях мечей императоров последних лет Рима.